По темной улице они шли молча и осторожно, точно боялись вспугнуть робко мерцающие в холодной вышине звезды. Девушка по-прежнему держала его за руку.
Возле калитки, под старым тополем, Шура торопливо сказала, оглядываясь почему-то в ту сторону, где недавно он стоял за деревом:
— Я буду ждать тебя там, где тогда… ящерку… Ладно? В двенадцать часов. Ты приезжай на велосипеде. Я тебя танцевать научу, а ты меня — на велосипеде ездить.
Шура говорила торопливо, шепотом, все поглядывая в сторону, и ему стало ясно, что она боится, как бы не появился из темноты Борис.
— Хорошо, — негромко сказал Алексей, чувствуя себя виноватым перед кем-то.
— Ну вот…
Девушка наклонила голову, чуть коснулась его груди, но тотчас подняла лицо. В неярком лунном свете оно казалось бледным, раскосые глаза ее смеялись, смеялись и поблескивали синеватым, режущим светом. И он невольно взял ее обеими руками за худые плечики.
— А Борьку я… не нравится он мне совсем. Ты понимаешь? — быстро шепнула она, сделала шаг назад и скользнула за калитку. Алексей в то же мгновение ужаснулся: неужели он осмелился дотронуться до ее плеч?! Она потому и убежала… И в воскресенье она не пойдет, не пойдет за город.
Всю неделю потом он казнил себя за то, что вел себя в тот вечер как идиот. Сперва неуклюже топтался в клубном зале, глупо, конечно, улыбаясь, потом сидел, надувшись как индюк, на скамейке в скверике, потом шел с ней по улицам и молчал. И наконец, грубо и нахально потянул к ней свои руки. Не придет!
Но временами он вспоминал, как смеялись ее узкие глаза, как они лучились синеватым светом. В такие минуты ему казалось, что все будет хорошо и что она придет.
Наступило воскресенье. Когда миновала первая половина дня и жестяные дребезжащие часы-ходики показывали десять минут первого, Алексей выбежал из дома, вскочил на велосипед.
Отъезжая, заметил, что из своего дома вышел Борис и поглядел ему вслед.
… Шура сидела на пожухлой уже траве печальная и усталая. Когда Алексей подъехал, она медленно повернула голову к нему, тихонько улыбнулась.
— Что так долго? — спросила она. И, не дожидаясь ответа, добавила: — А мне грустно почему-то.
— Почему? — спросил он, чувствуя, что вопрос ненужный, что говорить надо не об этом.
— Садись, Алеша, — сказала она, не шевелясь. — Помолчим.
Лес был тихий, поредевший, прозрачный, и воздух тоже прозрачный, холодный. И лес, и белесое небо, и усыпанная сухими березовыми листьями земля словно ждали чего-то.
— Ты слышишь? — спросила вдруг девушка.
— Что? — Алексей прислушался.
— Разве ничего не слышишь? Кто-то и где-то тихонько шепчет и шепчет одно и то же: «Печаль полей, печаль полей…»
— Кто шепчет? Никто не шепчет. А грустно — это правда. Осенью всегда грустно.
Девушка пошевелилась, вытянув онемевшие, видно, ноги, чуть откинувшись назад, упершись руками в землю, запрокинула голову к небу.
— А я не хочу, чтобы было грустно! Ты понимаешь, я не хочу!! — вдруг закричала она. — Не хочу, не хочу, не хочу-у!
Шура упала на бок и зарыдала. Плакала она тяжело и горько, как ребенок, который никак не мог понять, зачем его обидели взрослые так глубоко и несправедливо.
— Шура! Ну, что ты… — растерялся Алексей. — Не надо так. Ты слышишь? Ты слышишь?
Он дотронулся до ее плеча сперва робко, потом, осмелев, погладил ее, убрал с лица вымоченную в слезах прядь волос.
— Не надо…
Девушка поднялась, села, всхлипнула. Вытерла глаза маленьким белым платочком, сунула его обратно в узкий рукав розовой блузки.
— Ничего… это на меня находит иногда. Видишь, какая я, — сказала она, жалуясь кому-то. Что она жаловалась кому-то — не ему, это он уловил и впервые почувствовал, какблизка и дорога ему эта непонятная девчонка и что, если бы ее не было на свете, тогда непонятно, для чего был бы и для чего жил бы он сам.
Ему вдруг захотелось сказать ей что-то такое необыкновенное и хорошее. Но слов не было, была только нежность и уважение к кому-то. И к этой девушке, конечно, и к осеннему лесу, и к земле, засыпанной листьями. И даже к тому голосу, который шептал откуда-то: «Печаль полей, печаль полей…» Алексею казалось, что он тоже слышит теперь этот голос.
— Это хорошо, когда грустно, — сказал он вдруг и вспомнил, что Шура кричала ведь только что: «Я не хочу, чтоб было грустно». Вспомнил и все равно повторил: — Это хорошо, когда грустно…
Он сидел, чуть отвернувшись, глядя на прислоненный к дереву велосипед, но чувствовал, что Шура смотрит на него, смотрит удивленно, будто видит первый раз, как смотрела на него уже дважды.
— Правда? — прошептала она еле слышно.
— Конечно. Почему всегда должно быть весело? Когда тяжело, муторно — это плохо. А грустно — это хорошо.
— Почему? — так же тихо спросила она.
— Ну… не знаю. Отдыхаешь тогда от всего. И раз грустно, — значит, чего-то хочешь. И потом сделаешь это. И будет тоже хорошо.
Он замолчал, и Шура притихла, притаилась. Молчали так минуты три, может и больше, а может, и меньше — Алексей определить не мог.
— Интересно, — проговорила она осторожно. — Значит, и лес, и вся земля сейчас отдыхают. Это правда. И чего-то хотят. А чего?
— Чтоб ветры были… Чтоб дожди, грозы… И солнце… И листья, и цветы, наверное. Я не умею об этом сказать.
Алексей говорил и сам удивлялся, что говорит. Он никогда не подозревал, что может так говорить.
— Интересно, — опять произнесла девушка. И дотронулась до него. Он обернулся. Шура стояла на коленях, смотрела на него не мигая, строго и холодно. Лицо ее было каким-то странным — лоб, нос, подбородок смертельно бледными, а щеки горели, полыхали розовым огнем, будто их натерли жесткой суконной тряпкой.
— Ты… чего? — невольно спросил Алексей.
— А ты скажи… ты любишь меня?
Алексея окатило жаром, он отшатнулся и как-то неестественно улыбнулся.
— Вот еще… выдумываешь. С чего бы я…
И почувствовал, что покраснел, покраснел густо и жарко. Он вскочил на ноги, отвернулся, отошел, пошатываясь, остановился.
— Нет, любишь, любишь, любишь! — закричала на весь лес девушка, подбежала и схватила за плечо, поворачивая к себе. — Любишь, я это знаю… Ну-ка, гляди мне в глаза, гляди!
Она поворачивала его к себе, а он отворачивался.
— Повернись, говорю. Повернись! — требовала она, теперь не прикасаясь к нему.
И когда он обернулся, пересилив себя, она, оказывается, стояла уже за высокой березой, прижавшись к ней грудью. Из-за ствола были видны только ее плечо, голова да одна нога в белом носочке и коричневой тапочке.
— Шура! — Он шагнул к ней.
Она, хохоча, отбежала к другому дереву и опять выглянула из-за ствола.
От дерева к дереву они бегали долго. Шура звонко смеялась, волосы ее растрепались, она то и дело их поправляла. «Догоню — поцелую… И поцелую! — колотилось у Алексея в голове. — И тогда не надо ничего говорить, все и так будет ясно…»
И он уже почти догнал ее, но в это время тренькнул где-то велосипедный звонок. Алексей обернулся и увидел Бориса.
Он поставил велосипед к тому же дереву, возле которого стояла машина Алексея, и с корзинкой в руке подошел к ним.
— Играете, молодежь? — спросил он, сел на траву, поставил рядом корзинку и достал папиросы. — Закуривай!
— Играем! — тряхнула головой Шура. Она произнесла это тем голосом, каким говорят, когда хотят не оправдаться, а предотвратить все дальнейшие вопросы, вопросы, может быть, необходимые для одного, но абсолютно ненужные теперь для других. Таким голосом говорят, когда хотят отрезать для себя враз и бесповоротно все другие пути и возможности, кроме одной.
— Понятно, — сказал Борис негромко, безразлично. И обоим — и Шуре, и Алексею — было ясно, что ему понятно.
Девушка села на сухие листья. Алексей стоял и курил. Он стоял перед Борисом и сам чувствовал, что у него, вероятно, сейчас виноватый и нелепый вид.
— Сядь, Алеша, — не глядя на него, произнесла Шура.
Алексей помедлил и сел.