Умные люди писали, что Чернышов в новой повести, как всегда, выражает с помощью конкретных образов общечеловеческое, философское содержание жизни, что судьба его очередного героя постигается им как момент вечности — не более, не менее.

… День все разгорался, редкие белые клочья тумана, недавно плававшие над черной водой, исчезли, сейчас по всей поверхности омута были рассыпаны солнечные блики, они, как большие золотые блюдца, покачивались, и казалось, вот-вот каждый из них зачерпнет воды и пойдет ко дну. Где-то по верхушкам древесных зарослей прошумел несильный ветер, просыпал в омут, на желтые блюдца, несколько десятков разнокалиберных листьев, тяжесть эта была не велика, но блюдца сильно закачались и вдруг исчезли, потонули — солнце закрыла набежавшая тучка. Удочка сиротливо лежала рядом с Чернышовым, он покосился на нее, вздохнул, взял, начал выбирать из банки свежего червя. Насаживая его на крючок, думал, что тогда, тому уж давнее время, он принимал писания критиков за чистую монету, гордился собой, небрежно клал газету или журнал с хвалебной статьей перед Ниной, шутливо говоря; «Смотри-ка, чего твой муженек-то в литературе вытворяет». Она брала эту газету или журнал, подносила к самым глазам, потому что была близорука, а очков не носила, читала один-два абзаца и говорила, поднимая голову: «Боже мой, какой ты у меня, Чернышов, гениальный». А может быть, этих абзацев она и не читала, даже скорей всего не читала, а говорила так потому, что надо было что-то сказать. Фраза эта у нее была стереотипной. Жена не читала и его повестей, он знал это. В рукописи его она не заглядывала, да он и не разрешал, а свеженапечатанные повести несколько минут перелистывала, лежа обычно в постели, говорила эту свою фразу и, зевнув, прибавляла, что внимательно прочтет повесть завтра-послезавтра, откладывала ее и больше никогда в руки не брала. Такое отношение жены к его творчеству обижало, но он прощал ей, как прощал все — неуютную, вечно неприбранную квартиру, бесконечные, изнуряющие его разговоры по телефону с подругами и друзьями, нежелание иметь детей, ибо любил ее бесконечно. Но… и этому, кажется, уж давнее время. А сейчас… Что же сейчас?

Чернышов забросил удочку. Сквозь поредевшую листву солнце снова сыпало на черную воду пригоршни золотых углей. Листья деревьев под слабым ветерком трепетали, огненные искры на воде переливались, поплавок какое-то время покачивался на усыпанной желтыми брызгами воде. Потом вдруг нырнул вниз, стал беспрерывно дергаться, наживку схватил пескарь, а может, и елец или другая какая-то рыбина. Но Чернышов вытаскивать рыбину не спешил, и вообще делать этого ему почему-то не хотелось, он ни с того ни с сего вспомнил вдруг ровный и спокойный голос жены, раздававшийся время от времени над его ухом: «Чернышов, у нас кончаются деньги».

Деньги, деньги, деньги… Он зарабатывал их своим писанием немало, а их то и дело не хватало. Но правда и то, что пополнить пустеющий карман было не так уж трудно, стоило сказать об этом Куприку, и он в самом скором времени приносил договор на переиздание каких-нибудь вещей Чернышова, с выплатой крупного аванса. При этом он весело улыбался и говорил обычно одно и то же — выбить этот договор ему стоило сущие пустяки: расходы на такси, на два-три ресторанных вечера да на кое-какие мелкие презенты техническим и финансовым работникам издательства. Потом улыбка Сениных губ исчезала, на лице появлялось страдальчески усталое выражение, и он называл сумму, которую якобы потратил на «выбивание» договора. Сумма эта колебалась в зависимости от объема намечаемой к изданию книги, но всегда была не малой. Чернышов знал, что Сеня Куприк никаких ресторанных вечеров не давал, никаких подарков никому не вручал, (расходы его ограничивались лишь разъездами на такси — тут вот Сеня барствовал, общественный транспорт он не любил еще больше, чем грубые алкогольные напитки, — но отвечал Куприку, отворачивая глаза, что хорошо, мол, какой разговор, при получении аванса он возместит… Отворачивал потому, что в эти секунды возникало в нем к кому-то, даже и не к Сене, а так, безадресное вроде, чувство брезгливости. Однако оно тотчас проходило, сменялось чувством и словами благодарности к Куприку, ликвидировавшему его очередное финансовое затруднение легко и просто. В ответ Сеня удовлетворенно улыбался и говорил: «У меня, Валенька, просто потребность такая — делать людям добро. Я, по сути дела, ваш добровольный литературный агент… Добровольный, Валенька, и мне никаких вознаграждений за мой труд не надо».

Однажды за рюмкой коньяка он проговорил: «Литературные агенты на Западе, в Америке — обыкновенное явление. Но там они имеют от доходов писателя большой процент». Чернышов никакого второго смысла в словах Куприка тогда не уловил, он даже кивнул, да, мол, имеют, такие уж там порядки, и разговор перешел на другое. Но вот как-то, опять же за обедом или ужином в ресторане после выхода очередной книги Чернышова, Сеня Куприк промолвил: «Вот судьба, Валенька. От некоего знаменитого русского писателя я отличаюсь всего одной буквой. А гонорары получаю далеко не те». — «От какого писателя, какие гонорары?» — и тут не понял ничего Чернышов. «Я говорю, что если бы моя фамилия оканчивалась на букву „н“..» — «А-а», — протянул Чернышов, глядя на Куприка так, будто увидел его впервые. Куприк усмехнулся: «Вы, Валенька, кажется, думаете обо мне нехорошо. А напрасно, напрасно. Я этого не заслужил, мой дружок». Улыбка Куприка была холодная, обиженная. Все это Чернышов ощутил очень явственно и снова почувствовал, что у него внутри возникает к лучшему другу Сене в ответ нечто нехорошее. Но Куприк согнал с лица обиженное выражение, по родственному прижал его к себе, одновременно погладив по плечу. А потом встал, произнес тост за великую движущую силу советского общества — за литературу, за ее славного представителя Валентина Чернышова, за сборник его новых повестей, в которых серьезно и глубоко исследуются извечные вопросы человеческой совести, смысла человеческой жизни, и потому-то эти его произведения являются заметным вкладом в общечеловеческую копилку духовных ценностей, и он, Семен Куприк, гордится тем, что является современником такого выдающегося писателя, однако судьба была настолько благосклонна к нему, Семену Куприку, что наделила его еще и близкой дружбой с этим оригинальным, самобытным и неповторимым художником.

Слушая эти слова, Чернышов испытывал стыд за возникшее было в нем сейчас и появлявшееся кое когда раньше чувство неприязни к своему другу. Славный Сеня Куприк, как всегда, был добр, щедр, искренен и на слова, и на благородные поступки во имя их давней дружбы. Как бы там ни было, а он всякий раз приходил на помощь, облегчая ему, Чернышову, существование. И с тех пор Чернышов с легким сердцем вдвойне, а то и больше восполнял называемые Сеней издержки по издательским делам. Сеня иногда даже возражал против такой щедрости, чуть ли не возмущался, но деньги брал.

… Поплавок на воде давно не дергался, лежал недвижимо, Чернышов медленно поднял удилище, вынул из воды обессиленного, почти мертвого пескаря. Был это даже и не пескарь, а молодой, сантиметров восьми всего, пескаришко, а смотри ты, подумал Чернышов, как бился на крючке, как дергал поплавок. И неожиданно мелькнула у него, ужаснув, горькая и страшная мысль, что и он, Чернышов, он — человек, так же вот подергается-подергается в жизни да и затихнет, обессилев. Вот, кажется, и силы у него начинают убывать. В последние годы все труднее и труднее стало садиться за письменный стол. А что им сделано? Да, что же все-таки сделано? Давно был тот ужин или обед в ресторане, когда Сеня Куприк говорил о нем как о выдающемся иисателе. Тогда он верил ему, а теперь знает, что в тех его словах, как в подобных же речах других, как во всех хвалебных статьях о нем, была фальшь, фальшь, фальшь… Его повести не имеют и десятой доли той художественной ценности, которую приписывают им критики. Потому и Нина, самый родной и близкий в этой жизни человек, произведений его не читает, потому-то и Сапожников с Машей относятся к его творчеству прохладно. Поэтому и читатели на встречах с ним особого восторга по поводу его литературной работы не выражают — так, спокойно, без всяких эмоций выслушают хвалебные слова какого-нибудь из критиков, обычно сопровождающих его на подобных мероприятиях, так же спокойно и равнодушно выслушают его самого, вежливо похлопают. Иногда два-три человека в конце такой встречи подойдут к нему с его книгами и попросят автографы. Когда-то, до каких-то пор Чернышов обо всем этом не задумывался, но ведь это — так, так! Критика по поводу его творений шумит, бушует, даже кричит, надрываясь от восторгов, а у людей свои мерки художественных ценностей. А уж у времени — тем более!