– Заходите, прошу вас, – говорит он наконец совсем другим тоном, кротко и почтительно.

В движениях Саффи, когда она переступает порог, видна та же бесстрастность, которую он видел в ее глазах, та же безучастность. Рафаэль закрывает за ней дверь, и вдруг его желудок выкидывает такое коленце, что ему приходится остановиться и перевести дыхание, уставившись в деревянную створку, прежде чем повернуться.

Потом он идет впереди нее по коридору, чувствуя затылком пустой взгляд зеленых глаз.

В гостиной она садится в кресло напротив него – он на диванчике – и молчит. Глаза неотрывно смотрят на ковер. Он, пользуясь случаем, спешит разглядеть ее как следует. Волосы, не очень длинные, стянуты простой резинкой в “конский хвост”. Высокий лоб, выступающие скулы, губы накрашены, в безупречной формы ушах фальшивые жемчужинки, точеный нос, четкие надбровные дуги – лицо с правильными чертами, на котором ничего не написано. Ни жеманства, ни кокетства, абсолютно ничего. Косметика и украшения не вяжутся с поразительной неподвижностью этих черт. Рафаэля просто оторопь берет.

Рука его машинально тянется к бронзовому колокольчику: позвать прислугу, попросить принести им кофе, – он вовремя спохватывается, смеется про себя, какая прислуга, прислуга-то – вот она, итак, о чем мы, кто вы, моя дорогая…

– Вы мадемуазель…

– Меня зовут Заффи, – говорит она. Рафаэль переспрашивает, потом просит повторить по буквам – первая “с”, ее имя Саффи, но произносится Заффи: дело в том, что она родом из Германии.

* * *

Немка. Это слово почти что запретно в доме на улице Сены. Мать Рафаэля никогда не говорила ни “боши”, ни “фрицы”, ни даже “немцы” – просто “они”. Впрочем, чаще она вовсе ничего не говорила, только поджимала губы так, что они превращались в тоненькую горизонтальную линию на ее узком костистом лице. Хотя ее муж погиб не совсем на войне, но все же это немцы виноваты в том, что мадам де Трала-Лепаж осталась вдовой в сорок лет с печальной перспективой жить еще годы и годы без малейшей надежды на любовь, ласку и подарки какого бы то ни было мужчины. Жизнь отца Рафаэля, преподавателя истории в Сорбонне, специалиста по материалистической и гуманистической мысли, оборвалась подле Центрального рынка в кошмарном январе сорок второго года под грузовиком с картошкой, который опрокинула толпа обезумевших домохозяек. (Знать бы еще, что делал милейший профессор перед смертью на улице Кенкампуа в шесть часов утра…)

Два года спустя оккупанты расстреляли четырех подпольщиков прямо перед их домом, и Рафаэль, свесившись из окна гостиной и вцепившись руками в кованые перильца узкого балкончика, смотрел на лужу крови – уже пару минут как стихли выстрелы, все было кончено, четверо молодых людей были уже не людьми, а трупами, кучей безжизненной плоти, как же упустить такое зрелище, Рафаэль высунулся далеко-далеко вперед, голова в красивых черных кудрях на вытянутой шее, глаза таращатся, силясь разглядеть – нет, не смерть, а истину за смертью, за этой путаницей рук и ног, за кровавым объятием четырех товарищей, упавших одновременно, – но истерический визг мадам де Трала-Лепаж пронзает барабанные перепонки музыкального сына: “Что ты делаешь? Ты с ума сошел? Закрой окно, Господи Боже мой! Ты один у меня остался на свете, я не хочу, чтобы они у меня отняли все!…”

Рафаэль уверен, что, если бы не категорический и непреложный запрет матери, он вступил бы в Сопротивление в конце сорок третьего года (по возрасту вполне мог, ему было пятнадцать, и он только и мечтал о том, чтобы влиться в романтические ряды подпольщиков), но так как отец погиб, а он был единственным ребенком у матери, пришлось смириться и поддерживать борьбу с немцами лишь чисто морально. По этой же причине – имеется в виду почти героическая смерть отца, павшего, в широком смысле слова, за родину, Рафаэль не был призван на военную службу в Алжир. Он сразу, без сучка, без задоринки поступил в консерваторию. И блестяще ее закончил. И слава Богу, потому что в силу своих политических убеждений был скорее сторонником независимого Алжира. С наименьшим, разумеется, ущербом для престижа Франции.

И вот, надо же – Саффи, немка, сидит у того самого окна гостиной, в которой никто не сидел так, как она, с XVII века, когда был построен дом. Никто.

Ее полные накрашенные губы неподвижно улыбаются. Ее большие зеленые глаза устремлены на Рафаэля, ожидающие, но без нетерпения.

Рафаэль так поглощен ею, что, кажется, забыл, зачем и по какому поводу она здесь. Он встает и принимается расхаживать по комнате, запуская пальцы в густые черные кудри жестом, свойственным ему с юных лет, – жест творческого зуда, жест артиста, взмах левой рукой с растопыренными пальцами ото лба к макушке – вот только привычка эта становится смешной, потому что черные кудри на лбу отступают все дальше и дальше; увы, Рафаэль Лепаж в свои двадцать восемь лет уже лысеет, так что левая рука теперь три четверти своего пути скользит по голой коже.

Расхаживая по комнате и поглаживая лоб, Рафаэль держит речь. Он описывает дела и обязанности, которые лягут на плечи его будущей прислуги. По правде сказать, он не большой знаток хозяйственных дел и говорит абы что, по ходу дела припоминая Марию Фелису за работой: Мария Фелиса, забравшись на табурет, моет окна, Мария Фелиса приносит ему утренний завтрак и свежие газеты в 8.45, чай в 17 часов, Мария Фелиса приходит с покупками, подает суп, Мария Фелиса поднимается по черной лестнице, взвалив на спину мешок поленьев для камина… С помощью оживленной жестикуляции Рафаэль излагает все это, как может, время от времени поглядывая на молодую женщину, чтобы убедиться, что она слушает его. Слушает, по крайней мере, так кажется. И с виду все понимает, но, похоже, вид у нее такой от природы. Как будто она все поняла, про все на свете, уже давным-давно.

Рафаэль сообщает, что он по профессии музыкант, флейтист, работает в оркестре (он тщательно выговаривает название оркестра, но глаза Саффи не округляются, брови Саффи не поднимаются, рот Саффи не раскрывается от изумления: судя по всему, она никогда о нем не слышала). Он добавляет, что ему часто приходится уезжать, иногда на короткое время (концерты в провинции), иногда надолго (гастроли за рубежом); работы у Саффи в его отсутствие, естественно, будет меньше, но в свободные часы ей не возбраняется (она хоть понимает слово “возбраняется”?), например, чистить столовое серебро.

Ее комната на седьмом этаже. Приводить гостей строго-настрого запрещается. Он давно оставил сослагательное наклонение, как будто уже обговорены и рабочий день, и жалованье, и сам факт, что именно она, Саффи, заступит на эту должность и станет вести хозяйство Рафаэля Лепажа, флейтиста и будущей знаменитости, в его большой квартире на улице Сены; что с завтрашнего дня и вплоть до новых распоряжений эта странноватая, молчаливая немка будет вытирать пыль с его книг, класть сахар в его чай, гладить его рубашки, стирать его белье и менять постель после очередной любовницы.

– Договорились?

Она медленно кивает: да.

– Где ваши вещи?

– Немного вещей. Только два чемодана. Мне пойти за ними сейчас?

Боже, ее голос! Он только теперь обратил внимание. Голос, поражающий своей надломленностью. Рафаэль ошеломлен. Ему приходится встряхнуться, чтобы не стоять и не пялиться на нее как баран на новые ворота. И еще раз встряхнуться, чтобы уловить, повторив их про себя, смысл произнесенных ею слов.

II

Чемоданы Саффи оставила в общежитии для девушек на бульваре Сен-Мишель, где она занимает комнату с окнами на Люксембургский сад. От квартиры Рафаэля Лепажа до общежития не очень далеко, а путь лежит через изумительные места: улица Сены начинается (как свидетельствует ее название) от Сены и ведет, переходя в улицу Турнон, к Люксембургскому дворцу, зданию Сената прекрасной страны, в которой отныне живет Саффи. Гениальный оптический обман – улица чуть расширяется на последней сотне метров, искажая перспективу и создавая впечатление идеальных параллелей, если смотреть на Сенат с бульвара Сен-Жермен. Саффи этого знать не обязана; однако было бы вполне естественно посмотреть по сторонам, пока идет вверх по улице. Справа и слева – художественные галереи, антикварные магазины, кафе и бары, битком набитые творческими личностями, прикуривающими сигареты и выдыхающими вместе с дымом безапелляционные суждения о политике и литературе, в витринах красуются японские эстампы, старинные атласы, персидские ковры… Есть от чего разбежаться глазам у Саффи. Но она идет себе ровным шагом, не торопливым и не ленивым, смотрит прямо перед собой и ничего вокруг не видит. Ей вслед не оборачиваются головы, не загораются глаза молодых и не очень молодых мужчин за столиками кафе “Палитра”; она будто невидимка, призрак какой-то. А между тем Саффи вполне земная девушка, ей известны правила и обычаи большого города: вот, например, она останавливается перед красным сигналом светофора, переходя бульвар.