Саффи покупает все, что нужно для пирогов, и целых два дня в перепачканном мукой переднике стряпает Lebkuchen и Stollen, такие, как делала ее мать. Она украшает их сахарной глазурью, остроконечными миндалинками и цукатами. Затем, попросив у мадемуазель Бланш рецепт из “Элль”, принимается за приготовление индейки под соусом “фламбе-куантро”.

Вечер удался на славу. Саффи не составляет труда поддерживать разговор: она сегодня мила и покладиста, проявляет интерес к сплетням музыкального мира, которые рассказывает Рафаэль, смеется каждой его шутке. Эмиль восседает на новеньком высоком стульчике, смирно и на удивление неподвижно от начала до конца ужина, словно завороженный пламенем свечей.

В первый день Рождества, радуясь переменам, происшедшим с его супругой за год, Рафаэль отправляется играть со своим оркестром в театр на Елисейских Полях. А Саффи отправляется к любовнику.

* * *

Андраш смастерил для Эмиля игрушку-мобиль из деталей флейты и саксофона, которые ему не нужны. Он подвесил ее к потолку над тем местом у печки, где обычно стоит коляска. Эмиль тянет за веревочку, и блестящие клапаны и трубки качаются и звенят. Он смеется, дрыгает ножками от восторга и снова тянет: золото, серебро, ритм, блик, музыка. Они на диване, на старом продавленном диване, у которого все пружины выпирают и скрипят от каждого движения. Саффи лежит, головой на коленях Андраша, и они слушают подаренную им пластинку: это джазовая обработка Шуберта в исполнении флейтиста Хьюберта Лоу.

Саффи закрывает глаза. Кончиком указательного пальца Андраш рисует ее профиль, ведет легким касанием от начала волос по лбу вниз, к бровям, спускается по точеному выступу носа в ложбинку между ноздрями и верхней губой.

– Вот здесь, – говорит он, – ангел прижимает палец к губам ребенка перед тем, как ему появиться на свет – тсс! – и младенец забывает все. Все, что знал раньше, там, в раю. Поэтому он приходит в мир невинным…

Веки Саффи лениво приподнимаются, она хочет убедиться, что печать ангела есть на лице любимого, но взгляд ее невольно тянется к мерцающему голубому свету в пытливо изучающих ее глазах.

– Иначе, – продолжает, смеясь, Андраш, – кто захочет родиться? Кто добровольно пойдет в это дерьмо? Ха! Никто! Без ангела не обойтись!

– А когда она кончается, невинность? – спрашивает Саффи задумчиво, едва шевеля губами, к которым еще прижат палец Андраша. – Вот ты – невинный?

Андраш не отвечает. Его палец скользит дальше, по нижней губе Саффи в ямку над подбородком, задержавшись в ней на мгновение, рисует контур подбородка, безупречно прямую линию под ним, начало шеи, едва заметную выпуклость и наконец замирает в сокровенной и чувственной впадинке между ключицами.

– Знаешь, – говорит он, а музыка Лоу между тем смолкла, но пластинка еще крутится, и игла шуршит на пустых бороздках, – когда я увидел тебя в первый раз… Я знал одну вещь о тебе.

– Да? Ты знал, кто я?

– Нет… Не это… Но я тебя увидел и понял: вот. Вот женщина, думал я, которая не знает ностальгию.

– Не знает ностальгию?

– Понимаешь… когда ты здесь и не здесь. Встаешь ночью, пьешь стакан воды у себя на кухне в Париже и вдруг думаешь про другую ночь, раньше, когда ты жил в своей стране. Не знаю, может быть, какая-то музыка, или… чья-то рука на твоих волосах, или дерево, например, твое любимое дерево. Все это далеко, это в другой жизни, а ты здесь, у себя на кухне. Ты открываешь окно, там небо Парижа, запах Парижа, но ты в другой жизни, в другом городе, и… но… ты не понимаешь.

Саффи смотрит на него, хмуря брови, и качает головой: нет.

– Вот видишь? – вздыхает Андраш. – Я угадал.

XI

Есть на пути каждой безумной любви поворотный момент; это бывает рано или поздно, у кого как, но обычно он наступает довольно скоро; многие пары, большинство, не вписываются в поворот, их заносит – кульбит – и об стену всмятку, колесами кверху.

Причина проста: вопреки тому, во что верилось в первые часы, в первые дни, максимум в первые месяцы упоения, любимый не может сделать нас другими. Стена, о которую разбиваются, не пройдя поворот, – она в нас самих. Это мы: такие же жалкие, неприглядные и недалекие, как и прежде. Чуда не произошло. Раны никуда не делись, кошмары опять одолевают нас. И каждый в обиде на другого за то, что не родился заново, за то, что любовь не разрешила всех проблем бытия, за то, что он, оказывается, не в раю, а, как ни крути, там же, где и всегда, – на грешной земле.

У Саффи и Андраша поворот не отмечен каким-то из ряда вон выходящим событием. Это происходит незаметно: в течение зимы 1958 – 1959-го каждый начинает чувствовать, как просыпается и ворочается в темном углу души, точно медведь в берлоге, его давний демон. Его огнедышащий дракон, который, казалось, был повержен чистым, сияющим клинком любви. Но нет! Гнусная тварь еще жива.

* * *

Этим утром, январским утром, льет такой дождь, что на прогулку не выйти. Порывами налетает ветер.

Стоя на стуле у прозрачной стены, Эмиль рассматривает – до чего сосредоточенно, даже странно для такой крохи! – узоры, нарисованные дождем на стекле. Часть потолка тоже стеклянная, и он поднимает глазки, вслушивается в частый, беспорядочный стук капель, силится понять, что же это такое страшное происходит вокруг и проходит мимо – ему ведь ничего не делается.

По радио Дорис Дэй поет “Que sera, sera” – этот шлягер через два с лишним года после премьеры все еще держится в хит-парадах. Андраш, насвистывая мотив, разбирает гобой. А Саффи сидит, поджав ноги, в старом кожаном кресле, которое она недавно подлатала черной изоляционной лентой, пьет чай и смотрит, как он работает. Руки Андраша думают сами, безошибочно берут нужный инструмент, крутят и вертят, постукивают и смазывают, ощупывая блестящую поверхность инструмента в поисках неровности.

Она не понимает.

Вот оно, наверно, первое предзнаменование поворота в их любви: в это утро Саффи не понимает, зачем так спокойно и аккуратно собирает Андраш винты, штифты и пружины, готовит гуммилак, чтобы подклеить кожу, вырезает кружочки из шерстяной ткани – он делает все так тщательно и так четко – но разве можно…

* * *

Да: опять в голове Саффи мечутся недоговоренные фразы.

* * *

Чтобы могла взмыть ввысь неземная музыка, должны испачкаться руки, но разве можно…

Подушечка пригнана, она вошла точнехонько в клапан, Андраш стучит молоточком, нажимает и снова берется за инструменты – о, эта аккуратность, эта любовная кропотливость, все ради музыки – чтобы звук – чтобы нота – чтобы она смогла когда-нибудь всколыхнуться в воздухе – эта скрупулезная тщательность, эта любовь, эта страсть к детали, к мельчайшей детали, которая сделает так, чтобы нота, в воздухе…

* * *

“Whatever will be will be”, – заливается неприятный голос Дорис Дэй, и Андраш, поглощенный работой, подпевает: “The future's not ours to see, que sera, sera, what will be will be”.

* * *

Вот и завтра, день первого причастия, деревенская площадь. Люди торопятся унести маленькие тела в белых платьицах, перепачканных кровью. Площадь стала большой и пустынной, только камни и битое стекло повсюду. Нет больше маленькой церкви. Одни стены остались от школы, в которую ходит Саффи с братьями и сестрами. Горят молитвенники и скамьи, книги и черные доски. Покорежены, оплавлены трубы органа – а ведь кто-то, думает Саффи, делал и этот инструмент, также тщательно, как Андраш, кто-то учился ремеслу органного мастера, кто-то с маниакальной аккуратностью соединял трубы и клавиши, регистры и педали – чтобы музыка – чтобы музыка – чтобы ноты музыки – в воздухе… Но зачем же тогда? Как ты можешь, Андраш, так спокойно склоняться над инструментом и стучать молоточком, напевая?

“When I was just a little girl, I asked my mother, what lies ahead?”