– Да, – кивает Саффи. – Я думала, передняя. Передник. Я перепуталась.

– Ну до скорого.

– Да.

* * *

Завтрак безупречен.

Соус для салата отменно сбит, у яиц в мешочек белок затвердел, а желток остался жидким, длинный хлеб нарезан наискосок, голубые салфетки сложены треугольником слева от тарелок, хрустальные бокалы, вода в графине… Все безупречно, хоть Саффи еще не может назвать по-французски и половины того, что стоит на столе.

– Спасибо, – говорит Рафаэль, садясь.

Он ест с аппетитом; в голове его еще не стихли отзвуки “Испанских страстей” – он все-таки играл их, дожидаясь завтрака, а послезавтра ему предстоит сыграть их на концерте. Он смотрит, как ест Саффи, и, вопреки тому, что можно предположить, судя по ее худобе, ест она хорошо. Умеет пользоваться хлебом, собирая соус с тарелки, подчищает все, не оставляя ни крошки.

И опять: такое впечатление, будто она не замечает, что ест. И, поев, не смогла бы сказать, даже по-немецки, что это было. Устремив взгляд в пустоту, она вытирает губы краешком голубой салфетки.

У Рафаэля нет ни малейшего желания задавать ей банальные вопросы, завязывать беседу. Любовь, да. Но: откуда вы, где учили французский, надолго ли к нам в Париж – нет, увольте. Его волнует необычность ситуации. Волнует зеленоглазая иностранка, которая пришла к нему домой, сидит с ним наедине – и молчит. Ее молчание для него свято.

* * *

Не говоря ни слова, Саффи встает, надевает передник, который сняла, садясь за стол, и принимается мыть посуду.

– Мне надо уйти, – сообщает Рафаэль. Она равнодушно кивает.

– Так я дам вам ключи. Вот…

Ох, видела бы его мать. Дать ключи от ее квартиры, от большой, прекрасной квартиры, собственности семьи Трала на улице Сены, – немке.

– Это от вашей комнаты… Это от черного хода… Это от погреба. Вы любите хорошее вино?

– Да.

Потрясающе. Слова лишнего не скажет. Не разбавляет свои фразы штампами, пустопорожними любезностями, невротическими комментариями. Вы любите хорошее вино? Да. С ума сойти, думает про себя Рафаэль, до чего почти все слова, которые люди произносят за день, лишние.

– Ладно, – говорит он вслух, – я пошел. Располагайтесь, отдыхайте у себя наверху, обедать дома я сегодня не буду. Завтра утром покажу вам все остальное. Договорились?

– Договорились, да. Договорились.

Она тихо повторяет слово, как будто ей интересно ощущать его в горле. Может быть, это слово новое для нее?

– Так до завтра, до завтрака.

– До завтра, до завтрака, – повторяет она, на сей раз с широкой улыбкой. До завтра, до завтрака – вот уж действительно песня.

– До завтра, до завтрака, до завтра, до завтрака, – бормочет Рафаэль себе под нос пару минут спустя, завязывая перед зеркалом галстук.

И уходит.

Чудо, да и только. Женщина в доме, за небольшие деньги, и отчитываться перед ней не надо. Мама в Бургундии, возвращаться не собирается. Никто за ним не надзирает, никто над ним не дрожит, никто не допытывается, как он провел день… или ночь.

“Интересно, она девушка?” – думает Рафаэль на перекрестке Одеона, ныряя в метро. Скорее всего, нет, у нее такой вид… Похоже, прошла огонь, воду и медные трубы. “Но любовь?” – продолжает он мечтательно, разворачивая свежий номер “Монд”, купленный в киоске. Нет. Любовь ей вряд ли знакома. Вряд ли.

III

Саффи в своей комнатке под крышей. Она распаковала чемоданы, в которых помещается все ее земное достояние.

По большей части это одежда, и только одна вещь заслуживает отдельного описания – форма, которую она украла с курсов для “сопровождающих лиц” перед отъездом из Дюссельдорфа, сказав себе: как знать, мало ли где потребуется прилично выглядеть. Форма действительно элегантная: она состоит из круглой и плоской черной шляпы внушительного диаметра (ни много ни мало шестьдесят сантиметров), облегающего черного платья, оставляющего открытыми плечи, и черных кружевных перчаток плюс три большие грозди белых искусственных жемчужин (брошь и серьги).

Месяц назад в Дюссельдорфе, невзирая на этот наряд, который ей очень идет, и неплохие в общем-то данные, Саффи так и не далась роль сопровождающего лица. Учили ее, учили: улыбка, корректность, ледяная обольстительность, сдержанная обходительность, как ходить на каблуках-шпильках, не виляя задом, – все без толку. На практических занятиях, когда ей полагалось встречать “клиентов”, вроде как бизнесменов, приехавших на выставку автомобилей, или гостиничного дела, или страховых компаний, или бытовой техники, она стояла прямо, с застывшей улыбкой, держа авторучку в затянутой в перчатку руке и папку с бумагами в другой… но в нужный момент не двинется с места, не просияет, не способна показать на практике ничего мало-мальски живого и путного. Ее начальство, выступавшее в роли клиентов, хоть и находило, что эта девушка не лишена очарования, однако вынуждено было признать, что для их целей (экономическое чудо и tutti quan-ti) она вряд ли подойдет. Так что ей любезно указали на дверь, выплатив месячное жалованье в порядке компенсации, – эти деньги она в тот же день потратила на билет в один конец до Парижа. После чего Саффи обнаружила, что один из ее чемоданов как раз достаточно широк (шестьдесят пять сантиметров), чтобы туда поместилась шляпа, и решила не возвращать на курсы элегантную форму.

Что еще в ее чемоданах?

Молитвенник матери, который Саффи не открывала со дня ее смерти – двенадцать лет.

Шерстяное одеяло, на всякий случай – вдруг придется ночевать под мостом.

Пара сапожек на меху.

Зимнее пальто из добротного серого драпа.

Плюшевая лапка – все, что осталось от пуделя, лучшего друга ее детских лет. Этот пудель защищал ее, пока мог, от ночных кошмаров. С тех пор, как умер отец, больше не защищает, но Саффи не расстается с лапкой по старой памяти. Она лишилась обоих родителей и прекратила все отношения с братьями и сестрами, только плюшевой лапке хранит нерушимую верность.

Ну вот. Все разложено по местам, а еще только четыре часа. Саффи нечего больше делать до завтра. Она ложится на кровать и смотрит в потолок. Не спит. Не читает. Не мечтает. Через некоторое время она поднимается, идет в конец коридора, в уборную, и тут ее едва не выворачивает наизнанку. Как уживаются у французов бок о бок высокое и низменное, философия и писсуары, величайшие творения духа и гнуснейшие отходы тела – немцам этого никогда не понять.

Она спускается на третий этаж, в пустую квартиру, шарит под кухонной раковиной, находит щетку, чистящий порошок, ведро, тряпку, идет наверх и принимается мыть общую уборную. Яростно оттирает, стиснув зубы и стараясь не дышать, испражнения дюжины незнакомых соседей. У нее нет выбора. Она просто не может иначе. Закончив, возвращается в комнату, снова ложится на кровать и лежит с открытыми глазами. Смотрит в потолок.

* * *

У Рафаэля тем временем день был не намного богаче романтическими событиями. Он пошел на репетицию своего оркестра. Три с половиной часа они работали над Бахом и Ибером – а затем Рафаэль, чувствуя себя на редкость в форме, сыграл им Марена Марэ. Циркулярное дыхание работало без сучка, без задоринки…

Рафаэль может играть на флейте сколь угодно долго, не прерываясь, чтобы перевести дыхание: он научился вдыхать носом, одновременно выдыхая ртом. Прием чудовищно трудный (мало кто из музыкантов им владеет, прославленный Рампаль и тот был вынужден от него отказаться), но Рафаэль с завидным упорством отрабатывал его десять лет. Всякий раз, когда ему было скучно, например, слушать бесконечные жалобы матери или заниматься сольфеджио в консерватории, он целиком сосредотачивался на дыхании.

До войны Лепаж-отец, обучая сына игре в шахматы, рассказывал ему о захватывающих событиях Великой французской революции, наизусть читал пламенные речи Робеспьера, подробно описывал устройство гильотины, море людей на Гревской площади, глухой стук падающих в корзину голов, к концу дня корзина иногда переполнялась и из нее вываливались косматые, окровавленные головы с вытаращенными глазами… “Шах и мат, сынок!” – радостно потирал руки отец.