(Пауза).

Рославской (безучастно смотрит, лаская Ану).

Ана (после стихов как в трансе). А ты помнишь свою «Хризантему»?

Рославской. (Вздрагивает… задумывается, широко раскрыв глаза… делает страшные усилия, чтобы овладеть собой и казаться спокойным).

Ана. Что с тобой?

Рославской. Много выпил шампанского… (Его бьет нервная дрожь, он незаметно опускается около Аны на колени и кладет ей голову на грудь). Моя милая Ана! Моя Ана. (Целует ее).

Ана (смотря вдаль).

Белеет парус белоснежный
Вверху в океане голубом,
Внизу земля… Простор безбрежный
С его печалями и злом…
Покинул все пилот могучий,
Средь облаков один летит,
И скрылся он в нависшей туче,
Окутан ею и сокрыт…
Пускай сорвется волей рока,
Всю землю кровью обагрив,
Он видит солнце смелым оком,
Он бодр, и весел, и счастлив…

(Замолкает… Рославской берет ее голову и целует в губы… Она вздрагивает, перестает владеть собой… безумно, страстно он начинает ее целовать)…

Рославской. …Сейчас любишь?

Ана. Да!..

(Они полулежат… за сценой опьяняющие звуки музыки… Экстаз… Он подносит к губам руку, на которой кольцо… как бы уколол палец… В его движениях заметно что-то судорожное… болезненное… Его поцелуи все слабее и слабее… Он как бы сползает… Его голова у нее на коленях).

Ана (немного придя в себя, шепотом). Что с тобой? Тебе нехорошо? (Целует в лоб, стараясь привести его в чувство).

Рославской (восторженно смотрит на нее). Я счастлив! Я безумно счастлив! (Холодеет, обнимая ее).

(Ана долго смотрит на него… Затем, поняв, что случилось, старается освободиться от его объятий… Продолжительно, ужасно, нечеловечески кричит… Музыка умолкает раньше, чем кончается крик Аны… Она в глубоком обмороке… Тишина… Солнце взошло и бросает на них свои первые золотые лучи)…

Занавес.

Н. А. Цуриков

АНАРХИСТ ТРОЯНОВ

Сам себя он характеризовал в стихах, которые писал вообще недурно и очень легко:

И хулиган из хулиганов
Известный анархист Троянов!

Первая строка была гораздо ближе к действительности; хотя в годы моего студенчества Троянов был известен всему Московскому университету, но, правда, скорее как «вечный студент», чем как анархист. Он появлялся на всех тогда бесчисленных сходках, всегда в черной рубашке, просил слова и, обращаясь к тысячной аудитории, убеждал ее:

— Товарищи, докажем, что мы не бараны: проведем сходку без председателя!

Молодежь — первокурсники, слышавшие это впервые, — смеялась, «старики» отмахивались: «Троянов, старо». И выбирали целый многопартийный президиум (для взаимного контроля), облеплявший всю кафедру, на которой президиум помещался. Анархистом он был не боевым, а мирным. И весь его анархизм выражался в неустанной борьбе со всеми установленными политическими, тогда среди большинства студентов революционными, но еще больше с бытовыми «канонами». По существу же он был талантливым комическим артистом, но игравшим не на сцене, а в жизни. Комичности его «игры» отчасти содействовала и его внешность. Высокий, стройный, с правильными чертами лица и сугубо строгим, серьезным и повелительно-торжественным выражением. Эффект комизма достигался именно благодаря полному контрасту этой наружности со всеми его выступлениями.

Постоянной квартиры у Троянова, конечно, не было, и чем он жил — сказать трудно. Как-то около месяца он жил у брата, придя к нему и объявив, что остается у него жить… Вечером он с серьезным видом попросил ему дать несколько газет, расстелил их на полу и, не раздеваясь, лег спать, подложив под голову маленький чемоданчик.

— Троянов, что ты делаешь? Есть же кровать.

— А я уже привык так спать у некоторых товарищей на «Русском слове». Впрочем, ведь вы не демократы.

Он стал усиленно заниматься, кажется, после долгого перерыва, даже сдал какой-то экзамен, но весной куда-то внезапно, как и появился, исчез. Осенью прошел слух, что он женился на богатой купчихе. И в начале зимы он появился в университете, в столовой Общества юристов, соответственно облаченный. Шикарная доха, цилиндр, трость с набалдашником, в глазу монокль и с сигарой в зубах. Его, конечно, окружила целая толпа:

— Троянов, ты ли это? Расскажи, как живешь, разбогател?

Один из дежурных членов столовой, недовольный импровизированной сходкой, сделал ему замечание:

— Троянов, здесь нельзя курить.

— Ничего, я не затягиваюсь.

И начались рассказы о его новой жизни, все, конечно, в сугубо серьезном тоне: о его фантастических отношениях с родителями его жены, людьми простыми, и о том, как он проводит свой день. Помню только, что кофе утром он всегда, «разумеется», пьет в постели, а когда идет в уборную, то граммофон должен играть «Я уголок свой убрала цветами…». Хулиганил он в университете по-прежнему, но теперь уже в сугубо презрительном стиле. Однажды он появился на каком-то студенческом собрании, очень скучном, но на котором представители всех студенческих партийных фракций считали нужным сразиться. Председательствовал эсер Г. Он был ярким блондином, с круглым и румяным лицом. Троянов, ко всем всегда обращавшийся на «ты», очень зло прозвал Г. Матреной и неизменно так к нему и обращался. Г. приходил от этого в бешенство. Явился Троянов на собрание в своей дохе и цилиндре и сел на самой верхней лавке аудитории-амфитеатра. Это уже не предвещало ничего хорошего. Первокурсники, с «должным» почтением слушавшие речи «лидеров», все-таки иногда с нетерпением поглядывали наверх: «Что-то доха сегодня выкинет?» Наконец он начал. Попросив слова, он с самым серьезным видом стал говорить, что студенчество — авангард культуры, и упрекал председателя в том, что он забыл о важном событии. Умышленно длинная и очень внешне складная речь закончилась предложением почтить память только что скончавшегося Полонского вставанием. Председатель смешался. Всем было ясно, что это издевка, но отказать нельзя. Почтили. Прошло еще минут десять. Троянов стал громко зевать. Председатель призвал его к порядку.

— Слушай, Матрена, очень скучно, пора кабаре начинать. Если ты сам ничего не приготовил, то я могу выступить, например, изобразить открытие Северного полюса Пири и Куком. Вот приходит белый медведь.

Он вывернул свою доху наизнанку и взял цилиндр в зубы. Глубоко возмущенный, Г. предложил исключить его из собрания.

— Не хочешь, не утруждай товарищей голосованием, я и сам уйду, мне пора к Яру, — и он начал медленно спускаться на четвереньках по ступенькам амфитеатра, затем подполз к кафедре, понюхал ее, повернулся к ней задом и стал закапывать ее «задними ногами». Затем встал, театрально раскланялся, опустив цилиндр до земли, помахал аудитории «ручкой», поедая воздушный поцелуй «Матрене» и отбыл. Смеялись даже лидеры.

Во время какой-то обостренной партийной борьбы, когда недовольные решением сходки требовали постановки вопроса на референдум, в одном из коридоров университета на стене появился огромный плакат. На нем выделялась только огромная цифра 606 (только что изобретенное перед этим средство от сифилиса)[2]; а за этой цифрой, занимавшей полплаката, мелким шрифтом было написано: «…и более подписей нужно для того, чтобы добиться референдума».

Студенты проходили мимо, останавливались, читали и смеялись: «Ну, конечно, Троянов». Как рассказывали, жена его обожала и исполняла все его прихоти. Правда, с ним было всегда очень весело, и характер у него был прекрасный. Но однажды, вернувшись домой, она нашла только его письмо. Он просил у нее прощения, но говорил, что не может больше выдержать нормальной культурной жизни и уходит, оставив ей буквально все вещи, купленные после свадьбы, и надев свою старенькую студенческую тужурку. Опять он исчез с горизонта. Вдруг брат написал мне, что в Москве появился Троянов, которому негде жить, и что он пригласил его к нам на лето в имение. Я пришел в большое смущение: приглашать Троянова в семейный дом?.. Но отменять приглашение было неудобно. Троянов приехал и почти полностью оправдал доверие. Правда, дразнил он весь дом от гувернантки и горничной, у которой для развлечения воровал варенье и которой почему-то вместо Вениамин Иванович было легче выговорить Жасмин Иванович, и до детей. Как прирожденный артист, он всех, но очень прилично, целый день развлекал. Почти ежедневно появлялись сатирические стихотворения, в том числе и на самого себя. Троянов простудился. Его напоили горячим «чаем» из малины и заставили принять аспирин. На другой день — уже длинное стихотворение, кончавшееся: