— В свое время, и не так уж давно, — сказала она наконец, — я прогнала бы тебя вниз и легла с этим мальчиком, чтобы его утешить. Быть может, я и теперь бы так сделала, если бы на его месте был кто-нибудь другой и если бы этот мальчик потом не возненавидел и меня, и себя как последний дурак.

Она поразмыслила еще немного, потом решительно покачала головой:

— Нет, и тогда бы я этого не сделала. Довольно я утешала страждущих, с меня хватит. Заруби это себе на носу!

Она похлопала меня по руке и принялась спускаться, но потом снова сунула голову в люк и сказала:

— Россет, ты за ним приглядывай! Мне уже случалось видеть такой сон разбитого сердца. На твоем месте я бы время от времени будила его. Ему ведь теперь хочется больше не просыпаться.

Она уснула быстро, как и все прочие. Я не двинулся с места, пока не убедился, что храпят все, во всех стойлах. Я различал их всех — от заливистого, гулкого храпа старого Дардиса до нежных переливов Лисонье. Потом я, как и советовала Лисонье, потряс за плечо Тиката. Когда он уставился на меня заспанными глазами, я прошептал:

— Свиньи чего-то тревожатся. Надо сходить посмотреть. Ты спи, спи.

Тикат выругался, громко и отчетливо, и снова заснул, не успев опустить голову на солому.

У меня не было выбора. Нет, я прекрасно знаю, что большинство людей, которые так говорят, на самом деле имеют в виду, что им просто не хотелось делать выбор, и, возможно, со мной было то же самое. Но я действительно тревожился за Ньятенери — мало ли куда еще ее могли ранить, кроме руки? Крови-то не было? — и подумал, что если я схожу наверх и спрошу, нельзя ли чем помочь, ничего плохого не случится. А что до того, что сказала мне Лал — а где она была, эта Лал, когда мы с Ньятенери сражались с этими хихикающими убийцами в бане? Мы сражались вместе, мы целовались, мы вместе смотрели в лицо смерти — ну, может, и не плечом к плечу, но ведь вместе же! И я имел право — нет, я был просто обязан — убедиться, что с моей боевой подругой все в порядке. Убедив себя такими рассуждениями, я босиком спустился с чердака, пришел в трактир и поднялся по лестнице, не разбудив ни актеров, ни свиней, ни Карша, который храпел за стойкой, положив голову на сгиб локтя.

Да, конечно, теперь, через столько лет, я и сам вижу, что поднялся я туда по одной-единственной причине, а по какой — вы и сами знаете, иначе не хихикали бы так понимающе себе под нос. «Ну конечно, а с чего бы еще его туда понесло, в его-то годы?» И все же дело было не только в этом, совсем не только в этом, и даже в мои годы — если не в ваши. Пусть так. Пусть я пришел туда только ради ее губ и смуглых, округлых грудей. Сойдет для начала.

НЬЯТЕНЕРИ

Одну вещь я знаю с детства, и по опыту мне известно, что это так и есть: это что боги бывают милостивы только до определенного предела. Победа в бою — самый незначительный из их даров, но душевный покой — это уже твоя забота. Еще не успев отворить дверь, я уже опустила глаза так, чтобы они встретились с его глазами. Быть может, я уже даже назвала его по имени.

— Я беспокоился… — сказал он так тихо, что я едва расслышала. Он спросил: — Твоя рука… ей лучше? Я беспокоился…

В волосах у него застрял клок соломы.

Войти я его не приглашала. В этом я буду клясться до последнего своего вздоха. Что бы я там ни пробормотала — честно говоря, я охрипла, как и он, — это Лал, в стельку пьяная, крикнула у меня из-за спины:

— А, Россет, привет! Заходи и присоединяйся к «Драконьей дочке»!

Это все Лал, зараза. Я бы его отослала, честное слово!

ЛАЛ

А какая разница? Как только мы увидели его на пороге, мы сразу поняли все, что сейчас будет. Ну нет, не совсем все — я, по крайней мере, кое-чего не предвидела. А если бы и предвидела? Не могу сказать. Как бы то ни было, я или не я его пригласила, а по-настоящему выбор сделала Ньятенери. И Ньятенери это знает.

Да, я была пьяна — хотя еще и не совсем пьяная, по моим меркам. Да, меня кружило между моих старых бед, горестей и ненавистей, чего со мной давно не бывало. Но я люблю не от боли, и вожделею не от страха и не от нужды, как бы далеко я ни зашла. Отчего меня той ночью потянуло к Россету — к коротконогому, коренастому, лохматому конюху Россету — так это из-за того, как он смотрел на Ньятенери. Сквозь туман своих невинных, себялюбивых фантазий он как-то ухитрился разглядеть ее подлинную боль. На меня никто и никогда так не смотрел — и никогда не посмотрит. Да и не хочу я, чтобы меня видели так, по-настоящему. Поздно уже. Но тогда, в тот момент…

Да, я надеюсь, что это была я. Надеюсь, что это именно я сказала: «О, Россет! Заходи, мы тебе рады». Но я не помню. Правда, не помню.

РОССЕТ

Меня никто не приглашал. По крайней мере, вслух. Мы с Ньятенери посмотрели друг другу в глаза, я что-то промямлил — что, уж и не помню, — а потом она отступила в сторону и я вошел в комнату.

Вот как это было. Они все стояли: Лал позади стола, Лукасса — между кроватью и окном. Конечно, в комнате крепко пахло вином, и по полу катались пустые бутылки, — но они не были пьяны, по крайней мере, по моим тогдашним понятиям. Пьяный — это когда мне приходилось раз в месяц волочить Гатти-Джинни в его унылую каморку на чердаке или когда Карш устало смотрел на какого-нибудь ухмыляющегося бурлака с кухонным ножом в одной руке и с «розочкой» в другой и на двух окровавленных и блюющих фермеров на полу. Мне самому в те времена редко доставалось что-то крепче красного эля, да и эля не так много, чтобы хотя бы осоловеть. Кстати, самого Карша я пьяным не видел ни разу. Карш если и напивается, то в одиночку.

Да, конечно, кое-что даже мне было заметно. Ньятенери осталась такой же бледной и напряженной, какой я видел ее в последний раз, но ее изменчивые глаза сделались темно-серыми, без малейших следов голубизны, и они очень ярко блестели, как иногда бывает от усталости. Лал улыбнулась — не мне, я даже тогда это понял, а чему-то у меня за спиной, и эта улыбка как бы перетекала — с губ на золотистые глаза, а оттуда — на теплые, темные щеки и на лоб. А Лукасса… Лукасса с самого начала смотрела прямо на меня, щеки у нее разгорелись, и лицо было такое, точно она вот-вот расхохочется. Я еще ни разу не видел ее такой, и мысль о Тикате резанула меня осколком льда. Но сдержаться я не мог.

Как я себя чувствовал, оказавшись в этой маленькой комнатке наедине с тремя женщинами, которых я любил, когда тяжелая дверь сама собой медленно затворилась у меня за спиной? А вы как думаете? Меня бросало то в жар, то в холод: вот только что губы и уши горели, а в следующий миг в животе стыл ледяной ком. При виде блуждающей улыбки Лал я задрожал так, что еле мог стоять, а при виде пылающих щек Лукассы — окаменел, точно один из этих зачарованных дурней в пьесах, что играют наши актеры. А Ньятенери? Я взял ее левую руку — бережно-бережно, она, казалось, вскрикнула в моей ладони, точно пойманный зверек, — и поцеловал ее, а потом привстал на цыпочки (совсем чуть-чуть, заметьте себе!) и поцеловал ее в губы, сказав так громко, как только мог: «Я тебя люблю». А этого я еще не говорил никогда в жизни, хотя с женщиной вроде как уже был.

Ньятенери вздохнула — прямо мне в губы. Я до сих пор помню запах ее дыхания — вино и покорность — не столько мне, сколько себе самой, но какая мне была разница? Она сказала что-то мне в губы — я не знаю, что она сказала. Через ее плечо я видел лиса в углу: глаза крепко зажмурены, ушки на макушке, красный язычок облизывает усы — раз-два, раз-два…

Нет, я не подхватил ее на руки и не отнес через всю комнату на кровать — всего несколько шагов, а какой длинный путь! Во-первых, я наверняка сорвал бы себе спину — мне еще никогда не приходилось таскать женщин на руках; во-вторых, едва сделав шаг, я наступил на бутылку, и Ньятенери самой пришлось меня ловить; а в-третьих… ну, в-третьих, там еще были Лал и Лукасса. И что бы вы ни думали обо мне и о моей истории, можете мне поверить — я был парень скромный. Похотливый — да, конечно; испуганный и неуклюжий — без вопросов; но не тщеславный. Тщеславие пришло чуть позже.