ЛАЛ
Той ночью со мной произошло то, чего со мной никогда больше не бывало.
Раньше — да. Вы заметили мою оговорку — по лицу вижу. Да, мне приходилось спать больше чем с одним человеком за раз. Но тогда у меня просто не бывало выбора, и никакого удовольствия мне это не доставляло. И вообще мне об этом рассказывать не хочется. Я говорю именно о выборе и о чем-то большем, чем выбор, большем, чем откровенное желание, — о чем-то, чего я никогда не знала по-настоящему, несмотря на то что себя я знаю достаточно хорошо. Когда Ньятенери вздохнула и обняла Россета, я поняла, что тоже не могу без него. Меня охватило безумие — простое и неудержимое.
Может быть, я слишком много выпила и слишком много плакала? Вполне возможно. Это явно не имело ничего общего с ревностью, и Ньятенери здесь тоже была ни при чем — я ее почти не видела в тот миг, и почти ничего не слышала, кроме собственного голоса, который произнес: «А как же мы? Без нас не обойдется. Только не сегодня!»
Почему я это сказала? И почему позволила себе говорить за Лукассу? Ведь тогда я уж точно не думала ни о ком, кроме себя самой! Единственное, чем я могу это объяснить, — это тем, что я все же каким-то образом сумела разглядеть настоящую Ньятенери, как-то ухитрилась понять взгляд, который она бросила на меня, — не гневный, а испуганный, молящий, полный отчаяния. Мальчик стоял, разинув рот, — бедное дитя! — но Лукасса… Лукасса расхохоталась во все горло, и смех ее был нежен, как звон обледеневших веточек. Я сказала:
— Россет наш! Он наш рыцарь, наш верный и доблестный любовник, он служил нам всем, не ожидая просьб и наград.
Я дрожала всем телом и никак не могла унять эту дрожь, но голос мой звучал ровно и спокойно. Это еще один из моих старых трюков. Я дорого заплатила за то, чтобы научиться ему. Это всегда действует.
— Ты заслужил вознаграждение, — сказала я Россету. Я подошла к нему, взяла в ладони его горящие щеки и привлекла его к себе. Сколько шуток ходит, сколько песен сложено о дамах, целующих лопоухих олухов из конюшни, с навозом на башмаках и под ногтями, знающих о любви только по жеребцам и кобылам! Губы Россета были нежными и в то же время сильными, и на вкус — точно первый предрассветный ветерок. И его руки, когда он наконец коснулся меня, были такими нежными, что я почувствовала, что вот-вот вновь расплачусь, или рассмеюсь, или выбегу из комнаты. Если бы он меня не поддержал, я бы упала.
Хорошо все-таки, что у меня почти не было случая узнать, с какой ужасной легкостью нежность находит путь к моему сердцу. Я каждый день не устаю благодарить за это судьбу. О да!
ЛИС
Голуби! Голубочки! Поднимаю нос — между нами ни балок, ни потолка… Закрываю глаза — и вижу воркотливых, мяконьких голубков, темные, сочные взмахи крыльев наполняют тьму, поднимают в воздух пыль и зерно, пушистые, нежные перышки плавно опускаются вниз… Воркуют, воркуют, беспокойно ворочаются в своих гнездышках, боятся меня. Закрывают свои глазки, похожие на капельки крови, и тоже видят меня, как и я их.
А тут, внизу — хо-хо, тут тоже ворочаются, да еще как! В комнате очень тесно, так много людей пытаются одновременно раздеть друг друга. Мальчик пятится к кровати, одной рукой держит за руку Ньятенери, другой пытается расстегнуть рубаху Лал. Лал помогает ему, ломает ноготь, бранится. Ноги мальчика путаются в ножках кровати, он садится. Лукасса встает на коленях на кровати у него за спиной, смеется. Ньятенери оборачивается, смотрит на меня. Мы разговариваем.
«Не делай этого!»
«Иначе нельзя».
«Оно не удержится. Ни за что не удержится».
«Я знаю. Иначе не могу. Помоги мне!»
Окно приоткрыто довольно широко. Дерево поскрипывает, шуршит, одна тонкая ветка достает почти до самой голубиной спаленки. Ньятенери: «Помоги!» Лал протягивает руку, валит ее на кровать.
РОССЕТ
У Лал на плечах ямочки. Ключицы у Лал — гордые и бархатистые, как весенние рожки молодого синту. Лал склоняет передо мной голову — ее затылок вызывает у меня слезы.
Лукасса пахнет свежей-свежей дыней, и перцем, и коричными яблоками, что продают на базаре. Груди у нее мягче и острее, чем груди Ньятенери, а предплечья изнутри прозрачные, в самом деле прозрачные — я прямо вижу маленьких голубых рыбок, плавающих между тонких вен. Она кладет на меня руку — и встречается с рукой Лал. Она поворачивает голову, улыбается — так простодушно!
Ньятенери… Я не вижу Ньятенери… Ее руки блуждают по моему телу, она кусает мои губы до крови, но лица ее я не вижу.
НЬЯТЕНЕРИ
Нет! Нет! Я не могу этого допустить, не могу! Ради нас всех — нет!
Но… Но мне так хорошо… так сладко… все такие добрые… Когда тебя в последний раз целовали так, как этот мальчик, — именно тебя, а не твой лук и не твой кинжал, то, что ты умеешь, то, что ты знаешь? Чьи руки ласкали тебя так умело, как руки Лал, так радостно, как руки Лукассы? А ты устала, тебе так одиноко, и все это тянулось так долго…
Нет, этого нельзя допустить! Оно не удержится — он это знает. Я пытаюсь оттолкнуть Россета — но это вовсе не Россет, это Лукасса, она хватает мою больную руку и тянет ее в себя, к себе, к Лал, словно обнимая ее моим прикосновением. На моих губах — живот Лал, точно тугая речная струя, Лукасса с очаровательной неуклюжестью тычет меня коленом куда-то в бок, сломанный ноготь Лал царапает мне бедро. «Нет, нет, не выдержит!» Лукасса… Волосы Лукассы на мне… «Нет!»
ЛАЛ
Чьи-то руки подо мной, чьи-то губы ласкают обе груди. Глаза мои широко открыты, но все, что я вижу, — это чьи-то волосы. Россет выдыхает мое имя, Лукасса вскрикивает: «Ах! Ах! Ах! Ах!», и каждый нежный стон огнем опаляет шрам на внутренней стороне бедра. Я принимаюсь рассказывать ей, откуда у меня этот шрам, но кто-то еще шепчет «Лал!» мне в губы, и старая боль забывается, усмиренная поцелуем. Я обнимаю всех, до кого могу дотянуться, отворяю настежь все свои окна и двери, впускаю в себя дикое наслаждение.
ЛИС
Окно приоткрыто довольно широко — может, все-таки хватит места? Места для маленького-маленького лиса с мягкой шерсткой? Бегу вдоль стены, тороплюсь, ставлю лапы на подоконник — нос, усы, уши — все пролезло… Здравствуйте, голубочки!
Мельком оглядываюсь назад — меня никто не видит. Ньятенери почти не видать — сплошные ноги. Стоны, смех, бедная кровать гремит и скрипит, последняя бутылка падает на пол и разбивается. Протискиваюсь, осторожненько — одна лапка, потом вторая, одно плечо, голова, другое плечо — и вот уже весь лис целиком на славной толстой ветке, смеется, такой ловкий, такой хитрый! Светит луна. На луне тоже виден Лис.
Если бы Ньятенери позвала: «Вернись…» Может, и вернулся бы.
Лунный Лис: «Поздно, поздно! Не удержать. Иди к голубям».
Голос Ньятенери: радость, боль, отчаяние — какая разница? Это не ко мне, меня никто не звал. Я взбегаю по лунному лучу на крышу, к славному пуховому окошечку, к славной теплой крови, что ждет меня там…
РОССЕТ
Должно быть, это Лукасса. Лица я не вижу — свеча у кровати давно упала и потухла в луже сала, — но пахнет Лукассой, и волосы у меня во рту, и острые мелкие зубки, впившиеся мне в запястье — тоже ее. Ах нет, нет, — это, должно быть, Ньятенери: это раненая рука Ньятенери ведет меня… — «ах! невероятно!» — это ее длинные ноги оплетают меня и крепко держат… Но кругом лишь лунный свет и винные бутылки — и это, — а Ньятенери ускользнула, хотя я чувствую ее запах, совсем близко, как будто моя голова по-прежнему лежит у нее на коленях, в нескольких шагах от двух покойников, всего несколько минут как убитых. И я слышу смех Лал, тихий и нежный — если протянуть руку влево, вот так, я чувствую этот смех у себя на ладони, между пальцами, и шепот Лал: «Россет, малыш, ты такой сильный — там, во мне, — такой ласковый, такой добрый во мне! Россет, Россет… да, вот так, да, пожалуйста, милый, милый!» Это имя, которое дал мне Карш, имя, которое я всегда ненавидел, — о, как прекрасно оно звучит! Если бы я только мог спрятаться в этом звуке моего имени, как она его произносит, и никогда не выходить наружу…