— Только попробуй вякнуть, скотина несчастная! Ты ведь знаешь, кто тебя просит!
Теперь вокруг звучат голоса, колеса гремят по мостовой, хлопают мокрые навесы — торговцы снова открывают лавки. Он склоняется еще ниже — не человек, а куча серых тряпок.
— Ну, будь умницей, — говорит он. — Смени облик.
А кто думает обо мне? Никто обо мне не думает. Вежливость, порядочность — это все они приберегают для других, для посторонних, а со мной можно обращаться как хочешь… Я отвечаю:
— А говорил, твоя сила иссякла! Лжец. Просил об услуге, а потом едва не убил меня, когда я сказал «нет». Старый, загнанный, одинокий — ничего удивительного.
Снова этот багровый призрак смеха. Шерсть у меня встает дыбом, уши прижимаются.
— Ничего удивительного и в том, что ты по-прежнему лис, после стольких лет. Слишком ты хитер, слишком много ты знаешь и видишь. Ты никогда не задумывался над тем, почему тебе до сих пор приходится бегать лисом?
Шаги. Тяжелые шаги. «Это мой лоток!» Топает, как толстый трактирщик.
— Меняй облик, быстро!
И вот уже из-за разломанных ящиков встает человечий облик, держа на руках седого бродягу. Точно так же, как он держал меня недавно, только я обращаюсь с ним бережнее. Приходится.
Торговец охает, чешет в затылке. Хотел было заорать — но на что тут орать? Славный голубоглазый старичок помогает славному вонючему оборванцу… Он стоит и смешно охает. Человечий облик проносит свою беспомощную ношу мимо него. Человечий облик улыбается, кивает, как свой своему. Оборванец успевает ухватить горсть кураги из корзины.
Он заставляет человечий облик тащить его на руках через всю рыночную площадь. Глаза закрыты, лицо спрятано в лохмотьях. Все сочувствуют, ахают, хвалят человечий облик, засыпают его вопросами.
— Нет-нет, он оправится, ему нужно только немного терпения и заботы, как и всем нам. Нет-нет, благодарю вас, добрые дела не тяготят. Да-да, вы очень любезны, достойный господин, благодарю вас, спасибо большое, спасибо, спасибо.
Кое-кто из достойных господ даже сует монетки — в руки, в карманы человечьему облику. Монетки мелкие.
Мы выходим на дорогу, ведущую за город, и он говорит:
— Наверно, я смогу идти сам. Хотя бы немного. Помоги мне встать на ноги.
Он обвивает рукой шею человечьего облика, наваливается всем весом ему на плечо. Нет, нести его куда легче.
— Тебе, наверно, интересно, что со мной стряслось. Как я мог докатиться до такого.
Видит, что меня куда больше интересуют следы старка на влажной земле и лягушки в канавах. Вон та самая канава, там сидят две лягушки: одна зеленая, очень вкусная, другая красно-коричневая, мерзкая на вкус. Почему бы это? Он улыбается. Улыбка рваная, как его одежда.
— Что ж, ты мудрый лис, этого у тебя не отнимешь. Я воспользовался тобой против твоей воли, я оскорбил тебя. Прости, если можешь.
Прощать я не собираюсь. Я молчу и не разговариваю с ним на протяжении всех миль, что лежат между городом и трактиром. Впрочем, на полдороге он теряет сознание.
ТИКАТ
Конечно, я его узнал. Эту его красную солдатскую куртку, эту его особенную походочку: два шага вперед, третий чуть в сторону, — не признать трудно. Ничего, что он был далеко и лицо его было полускрыто оборванным человеком, которого он нес на руках. Я уронил корзинку к ногам Россета — мы собирали падалицу и желуди для свиней — и бросился навстречу.
Мы встретились во дворе. Все собаки яростно гавкали на него, крутясь возле его ног, и Гатти-Джинни орал на них из окна. Когда я приблизился, он поставил оборванного человека на ноги, поддерживая его рукой за пояс. Человек обвис у него на руке и зашелся кашлем. Он был очень стар, куда старше моего приятеля в красной куртке, и по звуку его кашля я понял, что у него совершенно не осталось сил. Я подумал, что он умирает. Старик в красной куртке глянул на меня поверх его головы и сказал памятным мне тявкающим голосом:
— А-а, коллега-конокрад! Рад видеть тебя снова.
— Значит, милдаси тебя все-таки не поймали, — сказал я. Довольно неуклюже, согласен, но что бы вы сказали на моем месте тому, кто в свое время принес тебе завтрак в зубах? Он и теперь показал зубы, такие же белые, как прежде.
— А ты как думал? Если бы они меня поймали, тебе теперь не пришлось бы кормить твоего серого конька. Глянь-ка сюда, парень. Это друг наших дам.
Я медленно подошел к нему, и он уронил старика мне на руки. Старик оказался неожиданно тяжелым — я даже испугался. Казалось бы, кожа да кости, чему там весить-то? И тем не менее колени у меня подкашивались под его тяжестью. Я пошатнулся. Красная Куртка расхохотался. Честно говоря, я бы упал, если бы он не схватил меня за плечи и не поставил на ноги.
— Что, видать, в нем больше весу, чем кажется? Да, друг-конокрад, старики временами застают врасплох. Вот взять хотя бы этого: его кости налиты тьмой, а кровь — густая и холодная от древней мудрости и тайн. Все это весит немало — с таким грузом перебираться с места на место и то непросто.
Он зудел и хихикал у меня над ухом, пока я волок старика к двери трактира. На пороге стоял Гатти-Джинни, разинув рот и растерянно моргая. Тут подоспел Россет и, ни слова не говоря, принялся мне помогать. Я был ему очень признателен.
Тут появился Карш. Он отодвинул в сторону Гатти-Джинни и нахмурясь смотрел, как мы ворочаем бедолагу, точно неуклюжий комод. Красная Куртка у меня за спиной по-прежнему хихикал. От этого смеха у меня покалывало ладони. Карш смотрел не на меня, а на Россета. На меня он вообще никогда не смотрел прямо.
— Еще один, — буркнул он.
Тогда я целыми днями испытывал жалость к себе — просыпаясь, работая и ложась спать, — и все же в тот момент я от души пожалел Россета. Только подумать: каждый день, всю жизнь слышать этот ворчливый, протяжный голос! Но я тут же осознал, что Россет попросту не слушает Карша. Он слышит голос, слышит приказы, он всегда почтителен и исполнителен, послушно выполняет любую работу — и все же каким-то образом ему удается постоянно избегать хозяина, не даваться ему, точно так же как мне не даются слова, чтобы выразить это как следует. Было заметно, что и Карш все понимает — и что ему это не по нраву. А сам Россет понимал? Не думаю.
Вот и сейчас он только покачал головой и весело ответил:
— На этот раз это не ко мне, хозяин. Это гость госпожи Лал и госпожи Ньятенери. Мы отнесем его в их комнату. Пусть отдыхает, пока они не возвратятся.
Он кивнул мне, и мы потащили полумертвого старика дальше.
Карш заворчал и сплюнул. Он не пытался помешать нам, только пристально смотрел на нас своими бледными глазами, пока мы проходили мимо. Мы уже добрались до порога, когда он сказал негромко, но отчетливо:
— Гость, говоришь? Похоже, скорее, еще один труп для наших кустов клещевины.
Я не понял, что он имел в виду, но шея Россета налилась краской. Он окликнул Гатти-Джинни, прося помочь нам, но Гатти уже скрылся в одном из своих пыльных закоулков. Так что пришлось нам тащить старика наверх вдвоем.
Я думал, что смогу войти. Я знал, что в комнате будет пахнуть ею и что мне тяжело будет смотреть на кровать, где она спит, и думать о том, может ли человеку, который умер, сниться кто-то живой. Но стоило мне поднять задвижку и приотворить дверь на расстояние вытянутой руки, как я увидел бархатный пояс, висящий на спинке стула. Это был тот самый пояс, на который я потратил все деньги, вырученные мной от продажи своего первого куска полотна на ярмарке в Лимсатти. Этот пояс был на ней, когда она утонула. Я захлопнул дверь и отвернулся.
— Тикат, — сказал Россет, — они уехали, когда луна еще не села. Их целый день не будет дома. Ее… Лукассы… ее здесь нет.
Он очень старался быть деликатным. Помнится, он еще снова покраснел, произнося ее имя. Наверно, это очень утомительно — так стараться щадить чужие чувства…
— Я пришлю наверх Маринешу, — ответил я. — Извини.
И сбежал по лестнице, как будто все звери из моих дневных кошмаров, что мерещились мне на Северных пустошах, гнались за мной следом. Разогнавшись, я споткнулся во дворе и упал на колени. Если бы Карш оказался поблизости, он бы, наверное, лопнул со смеху. По правде говоря, я того стоил. Но там, у той двери, я внезапно понял, что моя погоня окончена. Я следовал за Лукассой через пустыни и леса, через реки и горы, выслеживая любой ее мимолетный след, который она оставила за собой, но в эту комнату я за ней последовать не мог, даже если бы моя возлюбленная сама стояла на пороге, маня меня внутрь. Довольно.