— Когда эти последние уберутся, — приказал он, — скажите мне. Немедленно.

Тикаты исчезли, и остался только один Карш — помоложе, кареглазый, в вышитой жилетке и кожаных штанах преуспевающего южного фермера. Меня не удивило, что он был единственным из всех двойников, который на миг остановился и мельком, но очень внимательно вгляделся в окружавший его серый туман. Где бы он ни был на самом деле, он понял, что где-то происходит что-то, имеющее к нему отношение. Я сказала:

— Он уходит. Уже ушел.

— Ну, так, — тихо сказал Мой Друг, совсем как Аршадин. Он произнес несколько слов, которые даже не были похожи на настоящие слова: будь я в соседней комнате, я бы подумала, что он откашлялся или захрапел. Невидимое существо, которое росло у него в руках, поначалу будто втянулось в него, а потом взорвалось с такой силой, что Моего Друга отбросило назад, и он едва не свалился со своего воздушного насеста. Серый туман сменился ночью, но совсем не похожей на те ночи, которые мне доводилось видеть. Воздух был слишком прозрачный, словно с него содрали шкуру, и звезды слишком большие. Воздуха этого я так и не вдохнула — я затаила дыхание, на час или на миг, пока Мой Друг не открыл глаза. И оказалось, что мы трое мирно, как на пикничке, сидим на заросшем холмике, где Карш выстроил святилище для своих постояльцев. Был вечер, и на востоке, за трактиром, уже вставал бледный молодой месяц. Мы слышали, как свиньи возятся в своем загончике и как Гатти-Джинни орет во дворе.

Прошлой ночью луна над мачтой нашей маленькой лодки была полная и золотая, и капли лунного света падали в реку, как сок спелого плода. Мы с Ньятенери переглянулись. В конюшне кто-то принялся насвистывать.

ТРАКТИРЩИК

За лошадей они мне заплатили щедро, надо отдать им должное. И к тому же у них хватило совести не пытаться объяснять, куда делись лошади. К тому времени, как доживешь до моих лет, перестаешь ждать от людей правды. И тем более ценишь, когда тебе не врут. А что до того, где их носило и, главное, почему путешествие, из которого черная вернулась охромевшей и похудевшей фунтов на десять, а госпожа Ньятенери Можете-Поцеловать-Мне-Руку — лет на десять постаревшей, заняло у них всего неделю… Ну что они могли рассказать такого, чему бы я поверил тогда или даже теперь? Я взял деньги, велел парню передать Маринеше, чтобы отнесла обед в их комнату, и махнул рукой.

Кстати, к тому времени меня уже куда больше беспокоил старик, чем женщины. Нет, конечно, я признал в нем волшебника еще в первый же день. Волшебника ни с кем не спутаешь — запах у них особый, что ли. Но дело-то было не в этом. Волшебников я не люблю — а кто их любит? — но они обычно держатся вежливо, всегда готовы помочь и стараются поддерживать хорошие отношения с хозяином. Но я знал от Маринеши, что этот волшебник слаб, болен, чуть ли не при смерти и не вылезал из своей комнаты с тех пор, как Россет с Тикатом его туда притащили. А тут, гляди-ка, расхаживает как ни в чем не бывало — на ногах держится, во всяком случае, — и явно по уши увяз в том, за чем ездили эти дамочки — что бы это ни было. К тому же это был не простой лесной волшебник, из тех, что лечат скотину от колик и обещают хорошую погоду к жатве. Нет, извините — это был один из тех, за кем неприятности тащатся в дом, словно приблудные собаки, — и неважно, чей это дом и кому придется их кормить. Я понятия не имел, что это за неприятности, но я их чуял, как можно чуять грозу или телегу навоза за поворотом. Этот запах ни с чем не спутаешь. По крайней мере, я в таких делах не ошибаюсь.

Выставить его? Выставить? Его? Ага, конечно — это чтобы Карш, у которого не хватило духу выставить из «Серпа и тесака» трех баб, отправил теперь подальше волшебника? Не-ет. И я не стыжусь признаться, что улыбался и кланялся ему каждый раз, как мы встречались, и спрашивал, удобно ли ему в его комнате, и посылал ему вино получше того, на что морщила носик госпожа Лал, «которой случалось убивать людей за плохое пойло». Вино он, кстати, оценил — и не раз говорил об этом в ее высочайшем присутствии. У трактирщиков тоже бывают свои маленькие радости.

И все же пока вроде бы ничего не происходило — по крайней мере, ничего такого, что можно назвать происшествиями, чем бы там ни пахло. Летние деньки шли своим чередом, постояльцы приезжали и уезжали — с одним из них сбежала жена Шадри, она это делает почти каждое лето, просто чтобы отдохнуть от Шадри, — лошади были ухожены, обеды готовились, посуда мылась, комнаты более или менее подметались, возчики таскали в кладовку бочонки красного эля и «Драконьей дочери», семейство лудильщиков-нарсаев смылось, не уплатив за постой. Но я сам виноват: надо было взять с них вперед. Мой батюшка был наполовину нарсай, так что уж мне-то следовало бы знать этот народ.

Три дамы вели себя как обычные постоялицы: загорали на солнышке, ездили на рынок в Коркоруа покупать безделушки и древности. Только я все никак не мог понять, зачем они тут торчат — разве что затем, чтобы выхаживать своего приятеля-волшебника. Тикат, похоже, перестал бегать за этой бледной сумасшедшей, Лукассой. Он вообще почти на нее не смотрел и только убирался с дороги, когда она проходила мимо. Лукасса больше, чем когда-либо, походила на блуждающего духа: за глазами лица не видать. Вот Тиката я бы выгнал с удовольствием — просто затем, чтобы выгнать хоть кого-нибудь. Но он с лихвой отрабатывал свои харчи в конюшне, в доме и на огороде. Молчаливый, угрюмый малый с южанским выговором, от которого аж пиво скисает, но работяга добросовестный, этого у него не отнимешь.

Честно говоря, единственный, на кого я мог пожаловаться в то время — так это на парня. Да и то я не смог бы объяснить, что с ним не так, хотя хорошо знал и его, и себя. Конечно, он чуть не ошалел от радости, когда эти дамочки вернулись. То и дело норовил бросить работу и сбегать посмотреть, не надо ли им чем услужить. Ну, тут, конечно, ничего необычного не было. Меня глодало другое: я видел, что его что-то гложет, и чем дальше, тем сильнее. Не то, чтобы он об этом говорил — мне-то не говорил, во всяком случае, он бы скорее сдох, — но даже Гатти-Джинни мог бы догадаться по его лицу и по тому, что он завел привычку тревожно озираться, как будто собрался донимать Маринешу и вдруг услышал, что я его зову. Я тогда думал, что это из-за волшебника. Думал, что парень прилип к нему, как лип раньше к этим женщинам. И от этого мне было не по себе.

РОССЕТ

Конечно, отчасти дело было в жаре. В тех краях в конце лета жара стоит, как в топке, несмотря на горы. Ну, мне-то к тамошней погоде было не привыкать — по правде говоря, мне ее теперь не хватает, — но после того, как появился волшебник, дни казались растянутыми над раскаленными добела угольями, как шкура шекната, которую собрались скоблить. Ночами обычно полегче, потому что с гор прилетает прохладный ветерок, но в то лето ветер прохладным не бывал. Собаки и куры лежали в пыли и задыхались от жары; у лошадей не было сил даже отмахиваться от мух; постояльцы целыми днями сидели в питейном зале, стараясь остудить хотя бы глотку; даже Карш, и тот орал и топал меньше, чем всегда, и давал нам с Тикатом куда меньше распоряжений. Я просыпался у себя на чердаке весь в поту, уже измученный, с головой, набитой пеплом. Жара начиналась с самого рассвета. Почти двадцать лет прошло, а я до сих пор помню странный, безнадежный вкус этих пробуждений.

Потому что это было не из-за погоды. Этот вкус, это ощущение, что за тобой все время следят: гигантская линза собирала над «Серпом и тесаком» жар чьего-то внимания. Когда Лал с Ньятенери вернулись, стало еще хуже: я почти каждый миг, во сне и наяву, ощущал над собой этот неотрывный, холодный взгляд, который не имел никакого отношения ко мне — ко мне, Россету, или кто я там есть на самом деле, — и ко всему, что я понимал и любил в этом мире. Временами взгляд казался отдаленным; временами приближался настолько, что ощущение было такое, будто он сидит рядом со мной на соломе и роется в моих снах. Но, так или иначе, укрыться от него было некуда, и не было защиты от жестокого уныния этого взгляда, так что я непрерывно испытывал смутный страх и чувствовал себя смертельно усталым. И смертельно печальным, если можно так сказать.