Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз. Не то чтобы долина — просто огромная яма, на дне которой виднелась лужа стоялой воды. В яме я увидел тех псов. Они настигли свою добычу.
Их было четверо. Милдаси, судя по кинжалам и коротко подстриженным волосам. До того мне только дважды случалось видеть милдаси. Они редко появляются на юге, и это хорошо. Они окружили старика в красной куртке и жестоко избивали его, перекидывая друг другу, до тех пор, пока глаза у него не закатились и он не упал. Старик сжался в комок, и они принялись пинать его ногами, точно какой-то растрепанный мяч, ругаясь и крича, что дальше будет хуже, потому что безумца, который осмелился украсть лошадь у милдаси, ждут самые страшные муки. Не то чтобы я понимал их язык, но жесты их были достаточно красноречивы. Лошадь, о которой шла речь, стояла неподалеку с болтающимися поводьями и щипала чертополох, растущий среди камней. Это был лохматый вороной конек, невысокий, почти пони, из той породы, которую милдаси, по их словам, разводят уже тысячу лет. Эти лошади едят все, что растет, и при этом скачут, как ветер.
Меня милдаси не видели. Я спрятался за скалой и прислонился к ней, пытаясь что-нибудь придумать. Мне было жаль старика, но жалость моя была такой же спокойной и отстраненной, как и все прочие чувства — даже голод, даже сознание того, что я умираю. Но моя лошадь пала, а поблизости были еще четыре лошади милдаси. Они стояли неспутанными, как и та. И я знал, что мне нужна одна из этих лошадей, потому что мне надо куда-то добраться. Куда именно и зачем — я не помнил, но это было очень важно, гораздо важнее голода и смерти. И потому я тщательно обдумывал то, что надо сделать, глядя на милдаси, старика и заходящее солнце.
Я знаю о милдаси немногим больше того, что известно всем. Эти кочевники живут на Пустошах и время от времени совершают набеги на соседние земли. Они никогда не сдаются и дорожат своими конями больше, чем собственной головой. Сверх этого мне известно только то, что рассказывал дядя Виан. Дядя в молодости путешествовал с караванами. Он говорил, что милдаси по-своему очень религиозный народ. Они считают солнце богом и думают, что утром оно не вернется, если не улестить его кровавой жертвой. Обычно они приносят в жертву одно из животных, которых разводят нарочно для этой цели, но богу куда больше нравится кровь человеческая, и они стараются по возможности угощать его ею. Если дядя говорил правду, они должны убить старика, как только солнце коснется дальних гор. Я скользнул вдоль скалы — медленно, точно тень, растущая на закате.
Кони смотрели на меня, но не издали ни звука, даже когда я подошел вплотную. Я с лошадьми не очень умею обращаться. Должно быть, это мое безумие заставило их признать меня за своего — почти за родича. Дядя Виан говорил, что лошади милдаси — как собаки: преданные и временами свирепые, и напугать их не так-то просто. Мне хотелось помолиться, чтобы в этом дядя ошибся, но молиться было некогда. Милдаси стояли ко мне спиной и готовились к жертвоприношению. Они уже не били старика и даже не издевались над ним — они были серьезны, как священники в нашей деревне, когда благословляют младенца или молятся о дожде. Сперва они намазали ему щеки чем-то желтым, а потом пальцами начертили какие-то знаки, очень бережно. Губы ему вычернили каким-то другим снадобьем. Старик стоял совершенно неподвижно, молчал и не сопротивлялся. Один из милдаси запел пронзительную, жалобную песнь, и голос его дрожал, словно это его собирались убить. Напев был заунывный и однообразный, повторяющийся снова и снова. Когда кочевник умолк, наступила тишина — лишь ветер, прилетевший от заката, с дальних вершин, чуть слышно шелестел над камнями.
Затем тот милдаси, что пел, взял у другого длинный нож. Он показал нож старику и заставил внимательно разглядеть его, указывая поочередно на лезвие, на рукоятку, и снова на лезвие, как моя наставница, когда она пыталась объяснить мне душу узора. Я узнал бы этот нож, если бы увидел его снова.
Конь, которого я выбрал много часов, много дней назад, был серый, как кролик. Он позволил мне прикоснуться к себе. Милдаси снова запел, а я вскочил на коня и принялся кричать и махать руками, чтобы напугать остальных. Кони, похоже, удивились и были несколько разочарованы мною. Они переминались с ноги на ногу и вопросительно посматривали на своих хозяев, которые лишь теперь обернулись и уставились на меня, изумленные не меньше своих лошадей. Однако двое уже вытащили свои метательные топоры. Дядя Виан говорит, что они таким топором могут сбить на лету ночную птицу.
Вороной внезапно все же решил испугаться. Он вздыбился, заржал и метнулся в сторону, сбив с ног поющего милдаси и затоптав человека с ножом, который бросился ему на помощь. Двое других попытались поймать его за повод, но вороной промчался мимо них, ища защиты у своих товарищей. Но теперь и прочие кони заразились паникой, точно к вороному был привязан факел, подпаливший им хвосты. Мой серый — с того дня я звал его Кроликом — взлетел в воздух, оттолкнувшись всеми четырьмя ногами, и, как я ни старался его удержать, помчался прямо на двоих милдаси, которые размахивали топорами, обагренными лучами заходящего солнца. Я распластался на шее Кролика, вцепившись в него, как цеплялся за Лукассу в воде. Старика нигде не было видно.
Один топор просвистел у меня перед носом, но вреда не причинил — только срезал клок серой гривы. Второго я так и не увидел, но бедный Кролик душераздирающе взвизгнул, свернул и понесся в другую сторону, как делают настоящие кролики. Кончик его правого уха исчез, и кровь струилась мне на руку.
Один раз я оглянулся и увидел, как все четверо милдаси — один из которых хромал — ловят своих лошадей. А лошади не спешили успокаиваться. Но тут одна рука вцепилась в мое седло, другая ухватила меня за пояс, кто-то крякнул, я едва не вылетел из седла — и позади меня на лошади оказался старик. Старик хохотал, точно ветер.
— Гони, парень! — тявкнул он мне в самое ухо. — Гони во весь дух!
Я почувствовал, как он обернулся.
— Дураки! — крикнул он милдаси. — Глупые мальчишки! Неужто вы думали, что сможете убить меня? Да я просто играл с вами! А вы уж решили…
Тут Кролик перемахнул узкий овражек, и старик охнул и вцепился в меня, так и не закончив своей похвальбы. Оно и к лучшему. Может, если он будет молчать, мне удастся сделать вид, что его тут нет.
Но старик не желал молчать дольше пяти минут кряду. Он то распространялся о глупости милдаси и о том, как ловко он от них удрал, то требовал ехать быстрее, чтобы оторваться от погони. Разговаривать с ним мне не хотелось. Я пробормотал, что уже темно, и надо быть осторожнее. Старик только презрительно фыркнул.
— Да у них глаза на копытах, у этих милдасийских тварей! Он будет скакать всю ночь напролет и ни разу не споткнется. И те тоже.
От его пронзительного голоса у меня заболела голова. К тому же, что бы он ни говорил, пахло от него страхом.
Милдаси так и не поймали нас. Я даже не знаю, гнались ли они за нами вообще. Я не обращал внимания ни на признаки погони, ни на тявканье старика — я думал лишь о том, чтобы удержаться в седле, и судорожно пытался вспомнить, зачем это все. Быть может, мы по-прежнему ехали следом за Лукассой и черной женщиной — а может быть, сделали круг и скакали в обратную сторону. Я ничего не видел, ничего не чувствовал — я мог лишь держаться в седле. И не думал ни о чем другом.