Я ожидал, что Лал снова набросится на меня за такие разговоры, но на этот раз она осталась спокойна. Похоже, мои слова ее даже немного позабавили.

— Все, что нам требуется, это вывести его из себя, — ответила она. — А если нам с тобой не удастся натворить дел голыми руками, тогда нам останется только подать в отставку и наняться помощниками в «Серп и тесак» к старому Каршу. А теперь помоги-ка мне спустить парус — я хочу попробовать установить его чуточку иначе.

За работой Лал принялась напевать себе под нос какую-то очередную немелодичную, монотонную песню. Я был почти счастлив услышать, что она снова поет.

Ночью, когда я думал, что Лал уже спит, она внезапно повернулась и прижалась ко мне, обняв меня так крепко, как позволяла здоровая рука. Даже в тот вечер, в трактире, она меня так не обнимала. Я неуклюже погладил ее по голове и поплотнее укрыл парусом.

— В чем дело? — спросил я. — Тебе плохо? — Потом вспомнил, что обещал не задавать подобных вопросов, и сказал: — Я вовсе не хотел встревожить тебя насчет наших возможностей. Разберемся с Аршадином, как получится.

Но это тоже звучало глупо и снисходительно — я даже договаривать не стал. Лал не ответила — только еще мгновение обнимала меня, а потом резко отвернулась и тут же заснула. Я еще долго ощущал прикосновение ее руки.

Ну, по крайней мере, утром нам не пришлось долго возиться с погрузкой. Грузить нам было нечего, кроме самих себя, затупившегося меча и рыбы, которую Лал успела накоптить за время стоянки. Теперь она подняла парус, пока я отталкивал лодку от берега и поспешно забирался на борт, цепляясь за мачту и здоровую ногу Лал. По пояс я в воду заходить еще согласен, но никак не глубже.

Как вы легко можете догадаться, я так и не привык к этой утлой, неверной лодчонке за те три дня, которые я на ней провел. Я боялся вставать на ноги, а когда все же приходилось встать, судорожно цеплялся за мачту. С места на место я предпочитал перемещаться, ползая на заднице, как младенец. Когда мы причаливали и высаживались на берег, во сне меня преследовали кошмары, в которых я неизменно тонул. Мало того, что копченая рыба была сухой и безвкусной, меня еще начало от нее пучить, так что когда я переставал бояться, я начинал чувствовать себя неловко. Я был зол и постоянно голоден. Я не привык быть бесполезным грузом, и это бесило меня не меньше, чем необходимость плыть на лодке. И все же я вспоминаю эти три дня с удивительной нежностью.

Идиллия? Это вряд ли. За все это время я обнимал Лал только затем, чтобы не свалиться в Сусати или чтобы заново повязать выстиранные бинты. Мы были одни, но именно поэтому приходилось держаться скромно. Мы старались предоставить друг другу наибольшее уединение, какого можно достичь на куске плавучего дерева длиной в двенадцать футов: отворачивались, не дожидаясь просьб, и вообще как-то старались не мешать друг другу. Помнится, один день прошел почти в полном молчании, если не считать того момента, когда наступил мой черед сменить Лал у руля. Эта смена караула, кстати, сама по себе была изумительна и неизменно повергала меня в трепет: корма была слишком узка, чтобы разойтись на ней без риска свалиться в воду. В конце концов Лал стала просто спрыгивать в воду, чтобы дать мне пройти, а потом непринужденно забиралась обратно или хваталась за веревку и некоторое время плыла за лодкой, проверяя, как чувствуют себя ее ушибы в воде. Так вот, не считая нескольких слов, которыми мы обменялись тогда, единственными звуками вокруг были пение птиц, да еще иногда шум ветра, от которого шла рябь по воде. Наша лодка, созданная для тишины, скользила вниз по течению, точно тень этих коротких шквалов.

Но в ту же ночь Лал проснулась с криком, задыхаясь от одного из своих кошмаров, которые не тревожили ее с тех пор, как мы выехали из «Серпа и тесака». Успокоилась она очень быстро, но засыпать не хотела, так что мы проболтали почти до рассвета, лежа бок о бок рядом с маленьким костерком, которого нельзя было заметить издалека — но зато и тепла он почти не давал.

О чем же говорили мы тогда в темноте, двое искусных, покрытых шрамами и, несомненно, стареющих воителей? В основном о прошлом — и по большей части о своем детстве. У Лал было два брата, старший и младший, которых она не видела с тех пор, как ее похитили из дому в возрасте двенадцати лет. У меня была старшая сестра, которую я очень любил, больше, чем кого бы то ни было. Она умерла из-за того, что мужчина, которого любила она, оказался человеком глупым и небрежным и не любил никого. Это был первый человек, которого я убил в своей жизни. Мне тогда тоже исполнилось двенадцать.

Лал рассказывала о друзьях, товарищах детских игр — она прекрасно помнила их всех, вплоть до манеры одеваться и игр, которые они предпочитали. У меня не было никого, кроме сестры, но зато я был знаком с одним дровосеком. Ему, наверно, было около сорока: крестьянин с юга, необразованный, суеверный, исключительно честный и живший исключительно своими закаменевшими страхами и обычаями. Но когда нам случалось встретиться в лесу, он всегда делился со мной своими обедами и рассказывал мне длинные-предлинные истории о зверях и деревьях; и когда семья человека, которого я убил, охотилась за мной и пришла следом за мной к его двери, он приютил меня, спрятал и солгал им, хотя если бы они узнали об этом, они спалили бы нас обоих в его хижине. На следующий день я сбежал, чтобы не подвергать дровосека опасности, и никогда больше его не видел. Но каждое утро, просыпаясь, я вспоминаю его имя.

На реке плескались леелтисы, кормящиеся при луне. Это блестящие черные рыбы с широкими и тонкими, как паутина, передними плавниками. Они шлепают ими по воде, чтобы вспугнуть насекомых. Временами они ловят даже птенцов, слетевших с гнезда. Лал попросила:

— Расскажи про своих родителей.

— Они продали мою сестру, — ответил я. Лал обвила мои плечи рукой. Я помолчал, потом добавил: — Я буду их ненавидеть до гроба. Тебе это, наверно, кажется ужасным…

Лал долго ничего не отвечала, но руки не убрала. Наконец она произнесла:

— Я скажу тебе одну вещь, о которой никогда не говорила вслух, даже себе самой. Когда меня продали и увезли, я была ужасно напугана, буквально до безумия. Единственное, за что я могла уцепиться, это была неколебимая уверенность, что мои родители придут и найдут меня; что пока все это… все это со мной творится, мои замечательные мамочка и папочка вот-вот будут здесь, что они ищут, ищут и не успокоятся, пока я не вернусь домой и не буду отомщена. Быть может, эта вера и помогла мне сохранить рассудок. По крайней мере, я всегда так думала…

Последние слова я еле расслышал.

— Но они тебя так и не нашли.

— Так и не нашли, — прошептала Лал, уткнувшись мне в бок. — Так и не нашли, будь они прокляты…

Я коснулся губами ее век — они были горячие-горячие.

— Они искали тебя все это время, — сказал я. — Они разыскивали тебя повсюду. Я знаю.

— Они могли бы постараться и найти меня!

Она отвернулась и вцепилась зубами в парус, чтобы заглушить долгий вой, теребя ткань, точно зверь, попавший в капкан и пытающийся отгрызть себе лапу. Когда я поцеловал ее, она меня действительно укусила, и довольно сильно, так что я ощутил на ее губах вкус пыли, слез и моей крови — и еще наших пяти ночей, проведенных вдвоем под этим парусом. Но любовью мы занимались очень осторожно. Иначе и нельзя было: тело Лал не выдержало бы моего веса, и ее руки и ноги не могли сжимать меня так, как ей хотелось. Поэтому мы долго-долго шептались и ласкали друг друга, а когда все кончилось, она сказала:

— Завтра вода будет плохая.

И уснула, лежа на мне, уткнувшись носом мне в левое ухо. Так мы и спали.

На следующее утро, уже довольно поздно, в трех милях ниже по течению действительно началась плохая вода. Поначалу я заметил ветер: он становился все сильнее и резче и дул непрерывно, а не налетал играючи, как раньше. Лал приходилось тратить меньше усилий на то, чтобы его поймать, и больше на то, чтобы управиться с лодкой. Ветер даже немного пах морем. Со вчерашнего дня Сусати постепенно сужалась, ущелье становилось все глубже и горы с обеих сторон смыкались над нами. Теперь для того, чтобы увидеть небо, приходилось задирать голову. Скал впереди пока еще не было, и пены тоже, кроме как в тени берега; но лодка начала зарываться носом, и когда я ухватился за мачту, она дрожала, как струна. Я спросил у Лал: