Почему я должна до сих пор его слышать? Тут шумно — совсем не так, как на дне. Теперь лица несутся на меня, точно пики, и тварь по другую сторону тьмы все хихикает себе под нос, продолжая терзать тьму когтями, и тьма рычит от боли, с каждым ударом все громче. И все равно я слышала вдалеке его зов — далеко-далеко, дальше всего на свете. Это имя, которым он будет звать меня. Это имя — не мое, и никогда не было моим, не было мною.

Надо слушать звезду, и ничего больше. У звезды был женский голос, низкий, хриплый, как у горожанки, с чужеземной интонацией. Я часто теряю звезду из вида, потому что вокруг бьется и корчится тьма, но я все время слышала ее пение, чистое, как утренний ветер. Если она по-прежнему будет петь, в один прекрасный день я ее догоню, и тогда она скажет мне мое имя.

На этот раз смерть была совсем другой. На этот раз смерть кипит, бурлит, кишит движением, красками и мирской суетой. Почти как обычная рыночная площадь, если не считать тех, кто стоит за прилавками и того, чем тут торгуют. Эти существа и вещи невозможно ни вообразить, ни описать словами. Впрочем, это неважно, потому что они все равно были не настоящие. Вот речное дно — настоящее.

Когда я прохожу мимо, они устремляются за мной, эти твари из огня и грязи, которые урчат, бормочут и терзают мою тень, потому что у них нет теней. Неважно. Эта смерть — сплошная тень; эта смерть была похожа на теневые фигурки на стене, которые кто-то делал — для кого? Что эта была за грязная оштукатуренная стена с длинной щелью возле кладовки с метлами, на которую отбрасывали тень тонкие гибкие пальцы, изображая шевелящихся чудищ? Эта смерть — подделка, жалкая страна, которая облезает слой за слоем, точно луковица, под ударами желтых когтей. И даже эта тварь снаружи — не более чем шумная тень, когда я наконец посмотрю ей в лицо, стоя над клочьями тьмы. Когти — дряблые и сморщенные, как гнилые овощи, и кровожадное хихиканье — всего-навсего старческий кашель. Неважно. Иду дальше.

Может, и звезда тоже только тень? Тьма изодрана в клочья, осталось только низкое, вязкое небо цвета когтей. Звезда кажется крупнее и ближе, движется вяло, прилипает к небу. Звезда была мужчиной, а не женщиной. Он горит ярко-ярко — неудивительно, что я так хорошо вижу его издалека. Он поет и зовет. Что я должна делать, когда догоню его? Не помню. Но я это знаю.

Здесь что-то есть. Не тень, нечто иное. За всем этим дурацким представлением таилось чье-то ожидание. Нечто поспешно бросает свои марионетки и ускользает, когда я подхожу ближе. Нашла ли я его? Оно хотело ту звезду, оно движется к звезде, как и я. Оно настоящее, как и речное дно. Подбирается к звезде.

— Покажись! — говорю я. Не показывается. Я говорю: — Покажись, чего тебе бояться? Это же твоя игра, не моя.

Оно подпускает меня почти вплотную, шуршит в осыпавшейся штукатурке разрушенной Вселенной и снова ускользает следом за звездой. Это рассердило меня. Оно не может догнать звезду, но будет вечно вспугивать ее, чтобы и я не смогла ее догнать. У меня есть вечность, но у звезды-то нет. Откуда я это знаю?

Нет, на дне реки будет лучше, чем здесь. Миры под ногами, как разбросанные игрушки, но они ненастоящие — все ненастоящее, кроме звезды и меня, и еще этого трусливого нечто, которое крадется впереди меня. А он по-прежнему зовет, громко кричит через все поддельные небеса и преисподние, непрестанно повторяя то имя, которое не я. Крики пробуждают пепельные создания, сделанные из сырой опавшей листвы. Багряно-золотые бабочки с длинными и острыми рыбьими зубами кружат и сопят возле самого лица. Что-то вроде ходячих холмов безмолвно встает у меня за спиной. Существа, похожие на людей, сотканных из сумерек, пляшут и сплетаются передо мной, потом отходят, оглядываются и плачут, видя, что я не иду за ними. Потом все скрывается в волнах густого тумана, преграждающего мне путь. Но звезда зовет, и я иду мимо.

К чему? Куда? Быть может, все это уже было? Звезда медленно-медленно плывет назад, мне навстречу, и то, другое, отползает в сторону. Его не видно, но оно сопит. Внезапно лица исчезают. Нет больше ни ярмарочных великанов, ни нарисованного пейзажа: все цвета, кроме отсутствия цвета, стекли, словно смытые дождем, и остался лишь слабый восковой звездный свет над узкой лентой нигде, и я между ними. В этой пустоте кромешной слышатся лишь три звука: сердитое пение впереди, зов далеко позади, и тихое хриплое сопение в такт моим шагам. Тысяча лет, десять тысяч лет, десять тысяч тысячелетий.

Как может он звать так долго — и как я могу слышать его? Я ложусь на спину, на дно реки, всего на миг, чтобы еще разок взглянуть на те, другие лица, но и они тоже исчезли. Но мне все равно трудно встать и идти дальше, следом за звездой, хотя я и не ведаю усталости. Наверно, мне хотелось бы уметь уставать. Чтобы мне могло быть холодно или жарко, чтобы я могла сердиться или бояться. Как хорошо уметь бояться! Но у меня есть важное дело, и только звезда может сказать мне, что это за дело. Но почему он все зовет меня этим именем?!

А что, я пела? Значит, это я пела все эти века? Я шла следом за собственной песней?

Кто-то «да»,

А кто-то — «нет»,

И так идет с начала лет.

Кто-то «нет»,

А кто-то — «да»,

Но боги видят не всегда.

Кто-то встал, другой упал,

Вот ты промазал — я попал,

Так вертится колесо,

Дни смыкаются в кольцо…

Детская песенка. Но что это были за дети? Племянники. Чьи-то глупые племянники распевали эти дурацкие стишки. А как же звезда? Что, звезда вообще не пела? Значит, это я пела все время, зовя его назад, так же, как когда-то кто-то вызовет меня песней со дна реки? «Овощи. Она пела овощам…»

Звезда теперь так близко, что я вижу: это вовсе не звезда, просто человек, старик, падающий в это старое-старое небо. Он улыбается и поднимает руки, показывая мне пламя, сочащееся из-под ногтей. Пламя тоже видит меня — оно манит, смеется, тянется к моим рукам. У человека прекрасное лицо, мудрое и решительное. Он заговорил со мной, но я не могу разобрать слов — мешает пламя, бьющееся у него под языком. Но мне не надо слышать его. Теперь я знаю, что делать.

Когда я коснусь его руки, он освободится и от неба, и от огня, освободится от всего, чего хочет от него это бледное место. И тогда мы вместе пойдем назад, на дно реки. Там тихо. Вода исцелит его ожоги. Я встаю на цыпочки, чтобы коснуться горящей руки.

И тогда! Там!

Оно встает между мною и стариком, и не остается ничего, кроме его голоса. Оно говорит: «Мое!»

Не могу смотреть. Не могу думать. «Мое!» Должно быть, у меня течет кровь из глаз и из ушей: голова полна крови. Голос пронзает меня — здесь, здесь, здесь: «Мое! Мое! Мое! Мое!», — пока я не падаю на колени, пряча лицо, пытаясь воскликнуть: «Твой! Да-да, он твой, и я твоя!» Но слова отказываются повиноваться мне. Ведь у меня есть дело, и слова это знают. «Мое, мое», но я не могу сдаться, мне это не дозволено. Я встаю.

И вот что я увижу.

Поначалу оно выглядит почти как человек. Оно высокое, нагое, со впалой грудью и вздернутыми широкими костлявыми плечами. Жидкие пряди бесцветных волос. Голова слишком маленькая для такой толстой шеи. Огромные глаза — прекрасные бесформенные очи, похожие на цветы, на брызги воды, озаренные солнцем. Длинные трехпалые руки. Ушей нет совсем. Кожа белая, как мучной червь, туго натянутая и кривящаяся вокруг влажного синего рта. Рот полон зубов, мелких, острых, как зубья пилы. Зубы уходят внутрь до самой сине-зеленой глотки. Даже губы усыпаны зубами, даже влажный язык. Этот круглый сверкающий рот не может говорить, но одно слово вылетало из него снова и снова, терзая меня, все дни, что смыкаются в кольцо. «Мое! Мое!»

Я зажимаю уши, хотя это не поможет. И говорю: «Нет!»

«Мое!» Раскаленная игла пронзает меня до мозга костей, но я больше не падаю. Мои кости отвечают: «Нет! Он принадлежит мне». Мне никто не принадлежит, ведь я и сама — никто, но так говорят мои кости. «Ты не можешь забрать его. Я пришла, чтобы отвести его на его место. Отойди, ты!»