Наконец наступил этот день, день, исполненный надежд и страха, когда творениям Микеле предстояло заслужить либо похвалу, либо насмешки избранного сицилийского общества.

VI. ЛЕСТНИЦА

— Как, все еще не готово? — с отчаянием воскликнул мажордом, врываясь в толпу рабочих. — Боже мой, о чем же вы думаете? Сейчас пробьет семь часов, в восемь начнут съезжаться гости, а половина залы еще не убрана!

Так как это замечание не относилось ни к кому лично, никто ему не ответил, и рабочие продолжали торопливо делать свое дело, каждый в меру своих сил и умения.

— Дорогу, дорогу цветам! — закричал глава этой немаловажной отрасли дворцового хозяйства. — Ставьте сюда, за эти скамьи, сто кадок с камелиями.

— Как же вы собираетесь ставить сюда цветы, когда еще не постланы ковры? — спросил мажордом с глубоким вздохом.

— А куда же прикажете мне ставить мои кадки и вазы? — продолжал кричать главный садовник. — Почему ваши обойщики еще не кончили?

— Вот именно! Почему они не кончили! — повторил мажордом с чувством глубокого возмущения.

— Дорогу, дайте дорогу лестницам! — раздался новый голос. — Зала должна быть освещена к восьми часам, а мне нужно еще немало времени, чтобы зажечь все люстры. Дорогу, дорогу, прошу вас!

— Господа живописцы, убирайте свои леса, — закричали в свою очередь обойщики, — мы ничего не можем делать, пока вы здесь!

— Что за безобразие, что за шум, просто какое-то столпотворение вавилонское, — бормотал мажордом, утирая лоб, — уж я ли не старался, чтобы все было сделано вовремя и там, где полагается, сто раз наказывал это каждому, а вы сбились в кучу, ссоритесь из-за места, мешаете друг другу, а дело не продвигается. Безобразие, это просто возмутительно!

— А кто виноват? — сказал главный садовник. — Что ж, мне развешивать гирлянды по голым стенам и ставить цветы прямо на доски?

— А я, как доберусь я до люстр, — закричал главный ламповщик, — если обойщики убирают мои стремянки, чтобы стелить ковры? Вы думаете, мои рабочие — летучие мыши, или хотите, чтобы я позволил тридцати добрым парням сломать себе шею?

— А как же моим ребятам стелить ковры, — спросил, в свою очередь, главный обойщик, — если маляры все еще не убрали свои леса?

— Как, вы хотите убрать леса? Да ведь мы стоим на них! — крикнул один из маляров.

— А все это из-за вас, господа мазилы, — в отчаянии возопил мажордом, — вернее, из-за вашего мастера, он один во всем виноват, — прибавил он, увидев, что юноша, к которому он обращался, при слове «мазилы» сердито сверкнул глазами. — Всему виной этот старый безумец Пьетранджело, а он, ручаюсь, даже не явился сюда присмотреть за вами. Ну где он? Не иначе как в ближайшем кабачке.

Тут сверху, из-под купола, раздался чей-то звучный и свежий голос, напевавший старинную песенку, и раздраженный синьор Барбагалло, подняв глаза, увидел блестящую лысую голову главного мастера. Старик явно поддразнивал мажордома; будучи хозяином положения, он хотел собственноручно еще кое-то подправить в своей работе.

— Пьетранджело, друг мой, — сказал мажордом, — да вы просто смеетесь над нами! Это уж слишком! Вы ведете себя как старый избалованный ребенок, кончится тем, что мы поссоримся. Сейчас не время шутить и распевать застольные песни.

Пьетранджело не соблаговолил даже ответить. Он только пожал плечами и продолжал разговаривать с сыном, который, стоя еще выше, под самым куполом, старательно покрывал краской тунику плясуньи из Геркуланума, плывущей по синему полотняному небу.

— Хватит фигур, хватит оттенков и всех этих складок! — закричал взбешенный управляющий. — Ну кого черт понесет на эту верхотуру разглядывать, все ли в порядке у ваших богов, еле видных под небесным сводом? Общая картина хороша, а большего и не нужно. Ну, спускайся, старый хитрец, не то я тряхну лестницу, на которую ты взгромоздился.

— Если вы дотронетесь до лестницы моего отца, — громко произнес юный Микеле звонким голосом, — я сброшу на вас эту люстру, и она вас раздавит. Прекратите ваши шутки, синьор Барбагалло, не то вам придется раскаяться.

— Пусть себе болтает, а ты знай делай свое дело, — спокойно промолвил старый Пьетранджело. — Спор только отнимает время, не трать же его на праздные разговоры.

— Спускайтесь, отец, спускайтесь, — ответил юноша. — Боюсь, как бы в этой сумятице вас не столкнули. Я сию минуту кончу, а вы слезайте, прошу вас, если хотите, чтобы я был спокоен.

Пьетранджело стал медленно спускаться — не потому, что в шестьдесят лет утратил силу и гибкость молодости, а для того, чтобы не показалось слишком долгим время, нужное его сыну для окончания работы.

— Да ведь это глупо, это ребячество, — говорил, обращаясь к старому маляру, мажордом, — ради недолговечных холстов, которые завтра же будут скатаны и отправлены на чердак и на которых к следующему же празднеству придется рисовать что-то новое, вы стараетесь так, словно они предназначены для музея. Кто скажет вам за это спасибо, кто обратит на них хоть малейшее внимание?

— Не вы, конечно. — презрительным тоном ответил юный художник с высоты своих лесов.

— Молчи, Микеле, и делай свое дело, — сказал ему отец. — У каждого, кто за что-либо берется, есть свое самолюбие, — добавил он, взглянув на управляющего, — только некоторые довольствуются тем, что гордятся плодами чужих рук. Ну, теперь обойщики могут начинать. А ну-ка дайте и мне, ребята, молоток и гвозди! Раз я задержал вас, значит, по справедливости, должен теперь помочь вам.

— Ты, как всегда хороший товарищ, — сказал один из обойщиков, подавая старому мастеру нужные инструменты. — Ну, Пьетранджело, пусть искусство и ремесло идут рука об руку. Надо быть дураком, чтобы ссориться с тобой.

— Да, да, — проворчал Барбагалло, который, вопреки своей обычной сдержанности и обходительности, был в этот вечер в ужасном расположении духа. — Вот так-то всегда все ухаживают за этим старым упрямцем, а ему ничего не стоит ввести в грех своего ближнего.

— Вы бы лучше, вместо того чтобы ворчать, помогли вбивать гвозди или зажигать люстры, — насмешливо сказал Пьетранджело, — хотя что я, ведь вы побоитесь запачкать свои атласные штаны или порвать манжеты!

— Синьор Пьетранджело, вы позволяете себе слишком много, и клянусь, что сегодня вы работаете здесь в последний раз.

— Дай-то бог, — ответил тот с обычным спокойствием, сопровождая свои слова мощными и мерными ударами молотка, быстро всаживая в стену гвозди, — да только в следующий раз вы опять придете меня упрашивать, скажете, что без меня у вас ничего не получается, и я, как всегда, прощу вам ваши дерзости.

— Ну, — обратился мажордом к юному Микеле, который медленно спускался с лестницы, — ты кончил? Слава богу! Ступай скорей помогать обойщикам, или садовникам, или ламповщикам, берись за дело, чтобы наверстать упущенное время.

Микеле смерил мажордома надменным взглядом. Он уже совсем забыл свое намерение стать рабочим и не понимал, как этот слуга смеет приказывать ему браться за какое-то дело, помимо порученной ему росписи; он уже собирался резко ответить ему, когда услышал голос отца:

— Принеси-ка нам гвоздей, Микеле, и иди сюда, помоги товарищам: без нас им не успеть закончить работу.

— Ты прав, отец, — ответил молодой человек, — я, быть может, не очень ловко справлюсь с этим делом, но холст натягивать могу, руки у меня крепкие. Ну, за что приниматься? Приказывайте, ребята.

— В добрый час! — воскликнул молодой обойщик Маньяни, парень с пылкой и открытой душой, живший в предместье рядом с семействами Лаворатори, — будь таким же добрым товарищем, как твой отец; его у нас все любят, и тебя также станут любить. Мы слышали, ты учился живописи в Риме, а потому немного важничаешь; и вправду — ходишь по городу в платье, вовсе не подходящем для ремесленника. Малый ты красивый и многим нравишься, но вот, говорят, больно гордый.

— А разве это плохо — быть гордым? — спросил Микеле, продолжая работать вместе с Маньяни. — Разве это кому-нибудь запрещается?