XLI. РЕВНОСТЬ И ПРИЗНАНИЕ

Княжна отвела в сторону маркиза и Пьетранджело и рассказала им, что аббат уже в руках Пиччинино и что она получила известие об этом от одного непосредственного свидетеля, которого ей запрещено называть.

Затем принесли свежий шербет, и беседа завязалась вновь. Маньяни был грустен и робок, Микеле — возбужден и рассеян, однако княжна и маркиз вскоре успокоили обоих молодых людей, выказав много умной заботливости и великого искусства держаться просто, которыми владеют хорошо воспитанные люди, когда сама основа их характера соответствует силе их житейской мудрости. И Агата поэтому стала расспрашивать Микеле о том, что тот хорошо знал и понимал. А молодой художник, со своей стороны, был восхищен тем, как она понимает искусство, и в память ему врезались многие глубокие определения, которые вырывались у нее как будто нечаянно, еще не получив точной формы, так естественно она их выражала. Разговаривая об искусстве, она словно обсуждала предмет с собеседником, не собираясь поучать, а ее полный живой симпатии проникновенный взор, казалось, искал у Микеле подтверждения ее мнений и мыслей.

Маньяни все легко схватывал и если редко решался вставить слово, то по его сообразительному лицу легко было прочесть, что ничего из того, что говорится вокруг него, не является трудным для его понимания. У этого молодого человека были хорошие способности, которые, быть может, остались бы неразвитыми, не настигни его романическая страсть. Со дня, когда он увлекся Агатой, он почти весь свой досуг посвящал книгам и изучению произведений искусства, какие ему удавалось встретить. Свое свободное от работы время, те недели, что у ремесленников зовутся мертвым сезоном, он использовал, обойдя пешком всю Сицилию, и повидал памятники античности, рассеянные по этой земле, и без того столь прекрасной. И хотя он твердил себе, что хочет остаться скромным, неизвестным человеком и не желает изменять грубой простоте своего сословия, неодолимым инстинктом его влекло к просвещению.

Беседа сделалась общей и в то же время интересной и непринужденной, а благодаря выходкам Пьетранджело и наивным речам Милы — даже полной веселья. Но ее наивность была так трогательна, что самолюбие Микеле нисколько не страдало в присутствии княжны, и пятнадцатилетний возраст сестренки предстал перед ним в новом свете. Он, конечно, не давал себе полного отчета в той огромной перемене, какую каждый лишний год в этом возрасте производит в душе молодой девушки, когда накануне, считая Милу еще нерассудительным и робким ребенком, он одним словом чуть не погубил все ее надежды на любовь. В каждой фразе, что произносила сестра, он замечал, как неизмеримо развились ее ум и характер, а контраст между ее умственным развитием и ее неопытностью, искренностью и порывистостью души был одновременно и приятен и трогателен. Княжна с деликатным тактом, свойственным лишь женщинам, помогала славной девушке показать себя в каждом ответе с лучшей стороны, и никогда ни Маньяни, ни сам Пьетранджело не представляли себе раньше, какое удовольствие может доставить беседа с этой юной девочкой.

Поднялась луна, серебряно-белая в чистом небе. Агата предложила погулять по саду. Вышли вместе, но вскоре княжна, дружески взяв Маньяни под руку, отошла с ним в сторону; с полчаса они держались в отдалении от своих друзей, и по временам даже Микеле терял ее из виду.

Мы не расскажем здесь, что говорила и что доверила Агата своему спутнику во время этой прогулки, показавшейся такой долгой и такой странной молодому художнику. Мы этого вообще не расскажем. В свое время читатель догадается об этом сам.

Но Микеле-то не понимал ничего и жестоко терзался. Маркиза он больше не слушал и только все спорил с Милой и дразнил ее. Он исподтишка высмеивал и бранил ее туалет и почти довел ее до слез. Наконец малютка шепнула ему:

— Микеле, ты всегда был ревнив, ревнуешь и сейчас.

— По какой причине? — с горечью возразил он. — Из-за твоего розового платья и жемчуга?

— Вовсе нет, — отвечала она, — а потому, что княжна выражает такую дружбу и доверие твоему другу. Еще бы! Я помню, когда мы были детьми, ты, бывало, всегда дулся, если мать целовала меня чаще, чем тебя!

Когда Агата с Маньяни присоединились к ним, Агата казалась спокойной, а Маньяни растроганным. Впрочем, его благородное лицо выглядело строже обычного, и Микеле заметил, что его друг держался теперь по-иному. В присутствии Агаты Маньяни не испытывал сейчас ни малейшего смущения. Когда она обращалась к нему, при ответе у него уже не дрожали губы, он больше не отводил робкого взгляда, исчезла ужасная тоска, которая прежде читалась в его чертах; он стал спокоен, внимателен и сосредоточен. Гости поговорили еще несколько минут, затем княжна поднялась, собираясь уходить. Маркиз предожил ей свою коляску. Она отказалась.

— Я предпочитаю пойти пешком по тропинке, как пришла сюда, — сказала она, — но хотя нам теперь можно и не опасаться врагов, мне все-таки нужен провожатый. Я пойду с Микеланджело, если он не откажется, — прибавила она с ясной улыбкой, заметив волнение молодого человека.

Микеле не нашел ни слова в ответ, лишь поклонился и предложил ей опереться на его руку. Час тому назад он был бы вне себя от радости. Теперь его гордость страдала оттого, что ему на людях демонстрировалась любезность, оказанная Маньяни наедине и как бы втайне.

Пьетранджело пошел с дочерью, которой Маньяни и не подумал предложить руку. Такие галантные церемонии не были в его привычках. Он делал вид, будто презирает учтивость из нелюбви к подражанию другим, а на самом деле он был мягок и доброжелателен в обращении. Не прошли они и десяти шагов, как он оказался совсем рядом с Милой и, естественно, чтобы помочь ей не заплутаться в темных переулках предместья, взял молодую девушку за круглый локоток и, поддерживая, вел ее до самого дома.

Микеле тронулся в путь, облачившись в броню гордости, in petto24 обвиняя княжну в капризах, в кокетстве и твердо решив не поддаваться ни на какие ласковые слова. Впрочем, в глубине души, он сам недоумевал, откуда берется его досада. Он поневоле признавал ее несравненную доброту и говорил себе, что если она и в самом деле чем-то обязана старому Пьетранджело, то теперь сторицей расплачивается с ним драгоценнейшим пониманием и нежностью, какие только может вместить сердце женщины.

Но Микеле не мог откинуть все те загадки, которые последние два дня напрасно мучили его воображение. И когда в этот самый миг княжна, идя рядом, сжимала его руку, то ли как страстно влюбленная женщина, то ли как нервная дама, не привыкшая ходить пешком, перед ним опять возникала новая загадка, которая никак не объяснялась достаточно правдоподобно давней услугой, оказанной синьоре его отцом.

Сначала он решительно и молча шел вперед, давая себе клятву, что не заговорит первым, что не растрогается, что не забудет о Маньяни, рука которого, быть может, испытывала такое же пожатие, что, наконец, он будет начеку. Ведь либо княжна Агата была ветреницей, либо под личиной добродетели и за томной усталостью скрывается самое отчаянное кокетство.

Но все прекрасные намерения Микеле вскоре разлетелись прахом. Тенистая дорога, по которой они шли, вилась среди тщательно обработанной и засаженной местности, среди маленьких садов, принадлежавших зажиточным ремесленникам и горожанам. Красивая тропинка шла вдоль участков, отделенных друг от друга лишь кустарником, шиповником или узкой грядкой душистых трав. Там и сям на путь Микеле ложилась густая тень перекинутых через дорожку виноградных лоз, косые лучи неверного лунного света едва проникали туда. Цветущие поля дышали тысячами ароматов, и из-за далеких холмов доносился влюбленный шепот моря. В кустах жасмина пели соловьи. Людские голоса тоже пели вдалеке и весело выкликали эхо, но на тропинке никто не повстречался Агате и Микеле. Садики были безлюдны. Микеле испытывал какое-то душевное угнетение, он шел все медленней, рука его по временам дрожала. Ночной ветерок играл у его лица легким покрывалом Агаты, и ему чудились какие-то невнятные слова. Он не осмеливался повернуть голову, проверить, близкое ли это дыхание женщины, или ласковое веяние ночи.

вернуться

24

Про себя (лат.).