Маньяни схватился за голову и не отвечал.

— Друг, — продолжал Микеле, пораженный внезапной догадкой, — будь со мной до конца откровенным. Знатная дама, в которую ты влюблен, это княжна Агата?

— Ну что ж, почему мне в этом и не сознаться? — ответил молодой рабочий тоном глубокой скорби. — Может быть, потом я и пожалею, что открыл почти незнакомому юнцу тайну, на которую даже не намекнул тем, кого должен был бы считать своими лучшими друзьями. Есть, вероятно, какая-то роковая причина в этой внезапно возникшей у меня потребности открыться перед тобой. Быть может, это поздний час ночи, усталость, возбуждение, вызванное музыкой, огнями, ароматами… не знаю. А скорее всего то что я чувствую в тебе единственное существо, способное понять меня: ты сам безумен и не станешь смеяться над моим безумием. Да, это так, я люблю ее! Я боюсь, ненавижу и в то же время боготворю эту женщину, непохожую ни на какую другую, никем не понятую, да и мне самому тоже непонятную.

— Нет, я не стану смеяться над тобой, Маньяни, я жалею тебя, понимаю и люблю, потому что мы с тобой очень похожи, я чувствую это. Я тоже возбужден этими ароматами, этим ярким, праздничным освещением, оглушительной танцевальной музыкой, в которой под напускной веселостью мне слышится нечто донельзя мрачное. Меня тоже в такие минуты охватывает какое-то странное одушевление и, может быть, даже безумие. Мне кажется, есть что-то таинственное в симпатии, влекущей нас друг к другу.

— Потому, что мы оба любим ее! — воскликнул Маньяни, не в силах более сдерживаться. — Знай, Микеле, я угадал это с первого же взгляда, который ты бросил на нее; да, ты тоже любишь ее. Но ты, ты любим или будешь любим, а я — никогда!

— Буду любим или уже любим? Что ты говоришь, Маньяни, ты просто бредишь!

— Слушай же, я должен рассказать тебе, как этот недуг овладел мной, ты лучше тогда, пожалуй, поймешь, что происходит в тебе самом. Пять лет тому назад мать моя лежала больная. Доктор, из милосердия лечивший ее, почти от нее отступился, казалось, надежды больше нет. Я плакал, охватив голову руками, сидя у калитки нашего садика, выходящего на улицу, почти всегда пустынную, и которая тут же за околицей теряется в полях. Вдруг какая-то женщина, закутанная в широкий плащ, остановилась возле меня. «Юноша, — сказала она, — о чем ты так горюешь? Что можно сделать, чтобы облегчить твое горе?» Была уже почти ночь, лицо ее было закрыто, я не видел ее черт, а голос ее, звучавший так удивительно нежно, был мне незнаком. Но по ее произношению и манерам я понял, что она не нашего сословия. «Сударыня, — ответил я, вставая, — моя бедная мать умирает. Мне следовало бы быть подле нее, но она в полном сознании, а я не в силах более сдерживаться, и потому вышел поплакать на улицу, чтобы она не слышала. Сейчас я вернусь к ней, ибо плакать так — малодушие…»

«Да, — сказала она, — нужно иметь достаточно мужества, чтобы передать его тому, кто борется со смертью. Ступай же к своей матери, но сначала скажи мне: разве нет больше надежды, разве доктор вас не посещает?»

«Доктор сегодня не приходил, и я понял, что он ничем больше не может помочь нам».

Она спросила у меня имя моей матери и имя доктора и, когда я ответил, воскликнула: «Как, значит, нынешней ночью ей стало хуже? Еще вчера вечером доктор говорил мне, что надеется спасти ее!»

Но и эти слова, вырвавшиеся в минуту участия, не открыли мне, что со мной говорит княжна Пальмароза. Я не знал тогда, а многие не знают и поныне, что эта милосердная синьора платила нескольким врачам, чтобы они навещали бедняков, которые живут в городе, его предместьях и даже в окрестностях; никогда не показываясь, дабы избежать почтительной благодарности за добрые свои дела, она с необычайным усердием входила во всякую мелочь, помогала нам в наших нуждах и недугах.

Я был так поглощен своим горем, что не обратил тогда внимания на ее слова и понял их только позже. Я оставил ее на улице, но, входя в комнату моей бедной матери, заметил, что дама под вуалью идет вслед за мной. Молча приблизилась она к постели больной, взяла ее руку, которую надолго задержала в своей, нагнулась к ее лицу, заглянула в глаза, прислушалась к ее дыханию, а потом шепнула мне на ухо: «Нет, юноша, вашей матери не так плохо, как вы думаете. У нее есть еще силы и воля жить. Доктор напрасно перестал надеяться. Я сейчас пошлю его к вам и уверена, что он спасет ее».

«Кто эта женщина? — слабым голосом спросила моя мать. — Я вас не знаю, моя милая, а ведь мне знакомы все в нашей округе».

«Я ваша соседка, — ответила княжна, — и пришла вам сказать, что скоро прибудет доктор».

Она вышла, и сейчас же мой отец воскликнул: «Да ведь это княжна Агата, я сразу узнал ее!»

Мы не хотели ему верить, нам казалось, что он ошибается, но у нас не было времени долго рассуждать об этом. Мать сказала, что уже чувствует себя лучше, а вскоре явился и доктор; он снова принялся лечить ее и, уходя, сказал нам, что теперь она выздоровеет.

И она в самом деле выздоровела; с тех пор она всегда говорила, что дама под вуалью, появившаяся у ее смертного ложа, была ее святой покровительницей, которой она как раз в ту минуту молилась, и дуновение уст этого ангела чудесным образом вернуло ее к жизни. Ни за что не хотела она расстаться с этой благочестивой и поэтической мыслью, а мои братья и сестры, бывшие тогда еще детьми, до сих пор разделяют с ней ее веру. Доктор всегда делал вид, будто не понимает нас, когда мы заговаривали с ним о даме в черном плаще, которая только вошла к нам и вышла, предсказав нам его приход и выздоровление моей матери.

Говорят, княжна требует соблюдения полной тайны от всех, кому поручает вести свои добрые дела, и скромность ее доходит чуть ли не до мании. В течение многих лет тайна ее оставалась нерушимой, но истина в конце концов всегда обнаруживается, и теперь кое-кто уже знает, что это она является загадочной покровительницей несчастных. Но подумай, как несправедливо и безумно судят иногда люди! Некоторые говорят, будто она совершила какое-то преступление и дала обет искупить его, что ее благородная и святая жизнь не что иное, как добровольно наложенное на себя тяжкое покаяние, что в душе она до того ненавидит людей, что не хочет даже обменяться добрым словом с теми, кому помогает, и что только страх вечной кары заставляет ее посвящать свою жизнь делам милосердия.

Такие суждения ужасны, не правда ли? Однако я сам слышал, как это говорили, правда, шепотом, старухи, собиравшиеся по вечерам у моей матери, но порой это повторяют и молодые люди, пораженные такими странными подозрениями. Что до меня, то я твердо уверен, что видел не призрак, и хотя мой отец, боясь потерять расположение княжны, если выдаст ее инкогнито, уже не смеет говорить, что это именно она посетила нас, то тогда, вначале, он так прямо и решительно заявил это, что я не мог не поверить ему.

Как только мать стала поправляться, я пошел заплатить доктору за его услуги, но ни он, ни аптекарь нашего предместья не взяли с меня денег. На мои расспросы оба ответили, как им было, видимо, приказано, что тайное общество богатых и благочестивых лиц возмещало им все их труды и издержки.