Но рядом с Федором стояла молоденькая с золотистой кожей, полуголая девица в пятнистой шкуре дикой кошки на бедрах и с белой козьей шкурой через плечо, оставляющей одну грудь открытой. И она… Эх! Конечно, не была она такой величественно красивой, и одета была, по здешним меркам, не ахти как, и лицо не нарумянено-напудрено, и украшений ни в волосах, ни в ушах, ни на шее, ни на запястьях нет дорогих, только браслетик кованый железный да серебряное колечко на тоненьком пальчике. Но изо всех здесь она была самая… Самая… А в чем самая-то? Федор затруднился бы сказать, в чем именно. Но не сомневался. А тут были другие девицы, своеобразно красивые, непохожие одна на другую — наверное, от разного состава и пропорций смешения кровей в их жилах.
Но эта, эта… Глядя на ее волнующие формы, Федор с ужасом почувствовал, что штаны в известном месте оттопыриваются и натягиваются. Позорище, теперь хоть под землю провались! И что прикажете делать, когда кончится это площадное действо и люди станут расходиться и каждый каждого увидит не в упор, как сейчас, а с нескольких шагов. Федор почувствовал, что снова краснеет. И тут красавица поглядела на него с откровенным интересом, встала на цыпочки, перегнулась через чужое плечо, уставилась на его штаны, улыбнулась и издали спросила:
— Огневолосый, я тебе нравлюсь?
Голос был волшебный, богатый переливами, как орган в католическом соборе. А Федор вдруг осип и мог только каркнуть:
— Да, и еще как!
— Ты мне — тоже. Пойдем отсюда?
— Меня потеряют, — нерешительно сказал Федор.
— Мы же не насовсем. Найдешься. Пошли! — решительно сказала прекрасная незнакомка и стала расталкивать соплеменников, пробиваясь в сторону ворот в ограде поселения.
Федор испуганно осмотрелся: как слышавшие это отреагируют? Женщины делали вид, что ничего не слышали и не видят. А два парня поблизости хором сказали:
— Счастливчик!
Федор поглядел на Дрейка, стоящего в первом ряду, в окружении старейшин селения, и решил, что сейчас он капитану навряд ли понадобится. И поспешил вслед за девушкой, любуясь походкой и уже не обращая внимания на топорщащиеся штаны.
Ух, какая это была походка! Двигалось все тело, обещало и звало. Непонятно было, как вся мужская половина собрания не устремилась ей вослед, отпихивая друг друга и в первую очередь рыжего чужака. Голос, походка… Выйдя за ворота, она остановилась и обернулась к нему.
Только теперь он смог не украдкой ее разглядеть.
— Ты как-то мало похожа на негритянку, — сказал он.
— Так я негритянка-то на одну четверть. Моя бабушка — негритянка из Ашанти — страны, которую белые называют Золотым Берегом. А моим дедом стал португальский работорговец, которого привела на берег Ашанти жажда денег. Он привез бабушку в Дарьен, уже носящую его ребенка, и преспокойно продал. Так что мой папа был не чистокровный негр, а мулат. А у мамы мамочка была индианкой из племени муисков, а маму ей сделал энкомьендеро, хозяин плантации. Так что судьба нашего рода в Новом Свете так сложилась, что ни одна женщина в нем замуж законным образом не выходит, а живет во грехе. — И незнакомка засмеялась. Тут только Федор вспомнил, что не знает ее имени! И он запоздало представился:
— А я — Теодоро по-испански. И не англичанин, а русский.
— Русский? Никогда не слыхала. Ты раздевайся, раздевайся, не стой столбом…
— Когда я на тебя гляжу, столбенею.
— Меня зовут Сабель. Испанцы говорят: «И-са-бель», а у нас сделали как легче выговаривать. Кстати, если еще будешь у симаррунов, надо понимать язык шкур. Вот, гляди. На мне была шкура ягуарунди — дикой кошки. Это значит, что я уже не девственница. Любовник подарил шкуру. А девушки, ещё не имевшие любовников, носят только шкуры домашнего скота. Дальше. Поверх пятнистой шкуры на мне козья шкура — значит, сейчас у меня нет постоянного друга. Если б был, я б козью шкуру не нацепила — это ему было бы оскорбление, потому что означало бы, что он меня как мужчина не устраивает. Ну, хватит пустых слов, иди сюда!
Я уже упоминал как-то, что Федор уже имел дело с женщинами. Три или даже четыре раза. С шлюхами лондонскими. В Плимуте были и местные, но Федору после каждого раза более не хотелось снова видеть эту женщину, а Плимут маловат для того, чтобы никогда не сталкиваться со знакомыми, с которыми решительно не хочется восстанавливать или поддерживать отношения. Вот Лондон — ино дело! Там можно распрощаться с женщиной, выйти на тот же перекресток, где с нею встретился, подцепить десять других, а ее так и не встретить…
И отношения с теми женщинами были совсем иными. Там — стараясь обращать внимание только на то, что тебе в ней показалось привлекательным, — торопливо сделал дело, ради которого ты эту женщину и купил, расплатился и деру! Испытываешь сосущую тяготу, нужду в некоем действии — до того, облегчение и покой внезапный — во время того и тягостный стыд — после. И нежелание вспоминать, и незваные, самовольно всплывающие воспоминания, — в дальнейшем. А тут…
В Сабель все ему нравилось, все восхищало: и редкие темные волоски на руках и ногах, на верхней губе и на переносье. И густые, курчавые — внизу плоского живота. И нежная податливость упругих округлостей. И соски, ставшие твердыми под его ищущими пальцами и неуверенными губами. Он не хотел спешить, ему хотелось, чтоб это длилось долго, хоть и всю жизнь даже: ковер зелени, небо, красивое трепещущее тело, отзывающееся на каждое его прикосновение… И ее смех, и глаза, восхищенно рассматривающие его тощеватое тело… И губы, жадные и ненасытные, и голос, и движения… Сабель целовала все его уголки, которые он стеснялся показывать, и приговаривала:
— Глупенький, этого не стыдиться, этим гордиться надо! Вон какая красота! Она ж не зря так устремляется вперед, наружу, сквозь всякие дурацкие штаны! Ну, терпежу нет больше, иди сюда!.. Ага, вот так. Еще так же! О-о-охх, какой ты!
Он не имел представления о том, сколько времени это длилось. Он забыл о существовании вне этой полянки мира, вражды со сверхдержавой, войн и политики, грабежа и переговоров. Ему начхать теперь было на то, что Дрейк его хватится, будет искать, а найдя, заругает и накажет… Были только два безмолвно понимающих одно другое, слившихся тела, и центр мира, горячий, темный, пульсирующий, был в них. И это-то и была истина, тут-то и был настоящий смысл жизни…
Но все прекрасное кончается. Когда Федор выплеснулся в нее, Сабель вдруг задышала глубоко и часто, оскалилась и выгнулась под ним. Потом замычала, и он обеспокоился: не сделал ли ей ненароком больно? Но она открыла глаза на секунду, посмотрела на него смутно и сказала:
— Сейчас, сейчас. Ты же можешь еще чуток?
Он мог. И задвигался ожесточенно. Но очень скоро Сабель обмякла, открыла глаза и сказала:
— Слезай же с меня, русский медведь! Насмерть задавишь!
Он улегся рядом, а Сабель, потянувшись сладко, сказала мечтательно:
— Ты еще лучше, чем я думала. Как здорово было! Когда вы уходите?
— Я не знаю. Но боюсь, что скоро. А вернемся… Кажется, что уже в этом году. Точно не знаю, но… Да, наверняка.
(Он перебрал в памяти все замечания Дрейка по этому поводу, и окончательно уверился, что прав).
— Это бы хорошо. Знаешь, Теодоро, я бы даже выйти замуж за тебя не отказалась. Честное слово. Хотя раньше мне с любым, как бы я ни любила, свобода была дороже. А с тобой… Я нарожала бы тебе кучу детишек. Научилась бы готовить всякие вкусности, которые ты любишь… Расскажи мне про свою страну.
Он лежал голый, мокрый от духоты тропического дня, в дебрях Панамского перешейка, о существовании которого восемьдесят лет назад ни один христианин в мире еще не подозревал, и объяснял лежащей рядом нагой женщине, принадлежащей к трем расам сразу, на своем бедном испанском языке, что такое «снегопад». Что такое «квашеная капуста». Кто такие «опричники».
Про снег и лед он объяснил приблизительно так:
— Ты знаешь, что в кузнице раскаленное железо становится податливым, как воск? А если его еще более нагреть, то оно станет и вовсе жидким.