— Представьте себе, это его подлинное имя! По-моему, я изменил в нем одну букву, для удобства.

— Одну всего? Удивительно! Обычно у этих русских имена такие, что ни выговорить, ни записать на слух, ни прочитать вслух европейцу невозможно! Хуже, чем у турок!

— Что ж, выходит, мне редкостно повезло.

— Судя по тому, что говорят оборванцы в тавернах, вам во многом редкостно везет. Это главное, чем вы известны после возвращения из Вест-Индии.

— Ну, слухи — это только на одну ступенечку повыше бабьей болтовни, — отмахнулся польщенный Дрейк.

— Будем надеяться, что этот Тэд станет удачным приобретением и в остальных отношениях.

— Ну, «приобретением» — сказано не вполне точно, сэр. Он не невольник, и я его не покупал. Такой же наемник по контракту, как и остальные в моей команде. Но насчет того, что он принесет нам удачу, — что ж, тому есть знамения.

— Дай Бог!

И два Фрэнсиса перешли к делу.

5

Уже более десяти лет Московия вела войну на западе — и пока, увы, ни одна из целей войны не была достигнута полностью и прочно.

А начиналась эта война при благоприятнейших предзнаменованиях, удачно и даже весело! Малой кровью и быстро брались крепости. Без боя сдавались торговые порты. Неприятель бежал на всех направлениях, точно заманивал русское войско в глубь своей территории. Потом… Потом как кто сглазил и российское войско, и его воевод, и тамошнюю местность, и даже самого царя Ивана Васильевича…

Вражьи крепости — точно кто в них гарнизоны иным, железным, племенем заменил, перестали сдаваться и стойко сидели в осаде месяц за месяцем, сковав половину, а затем и большую часть царского войска.

Новые и новые наборы «даточных людей» уходили в глубь Ливонии и застревали в ее сырых, пасмурных низинах, как нож в тесте. Земли там малородящие, хлеб для войска приходилось слать из России. И из того доходила до полков третья часть, редко когда половина. Потому что ливонцы побросали свои подзолистые пашни с хлебом по колено, где пожегши на корню серые хлеба, а где скотом потравивши, и ушли в дубравы. Сидя в дубравах, они на русские рати не нападали, а подкарауливали обозы с хлебом из России. Разграбивши их и выпрягши лошадей на мясо, снова хоронились в своих дубравах.

Помещики-немцы со своей челядью сидели в замках. Холопы их, ливонцы, сидели в своих лесных берлогах — и готовы были сидеть там еще хоть и десяток лет. На барщину ходить не надо и корму вдосталь. Кто кониной брезгует — тот волен дичь стрелять в господских лесах любую, какой в мирное время мало кому и попробовать довелось. Ведь лесники, самые ненавидимые из челядинцев, первыми посбегали в замки, за каменные стены. И простонародью ведь оружие роздали — для войны. Так что свободно можно было в баронских, графских и даже архиепископских лесах браконьерничать сколь душе угодно. Кабан — бей кабана, глухарь — бей глухаря, ни тебе штрафов, ни плетей. От перепелки в поле до форели в ручье — все твое! В торфяных хижинах молились о том, чтобы подольше длилась эта нестрашная война. Эстляндским и лифляндским крестьянам эта война была не в тягость, а в радость.

6

В самом низу социальной лестницы крестьяне Ливонии извлекали свою пользу из войны, а в самом верху этой лестницы гроссмейстер Ливонского ордена герр Кеттлер тоже постарался извлечь кой-какую выгоду из разорившей его владения (а как-никак, ровно одна треть всех земель в Ливонии была — орденские земли!) войны. И, взвесив все «за» и «против», он в один прекрасный день объявил Ливонию герцогством, а себя — протестантом и владетельным герцогом!

Легат — представитель Святейшего престола — вздумал опротестовать его действия. В ответ герцог Готфрид Первый посадил его высокопреподобие в подземелье, на хлеб и воду. Ну, там еще всякие овощи на вонючем холопском травяном масле — как его, конопляном, что ли? Человек привык к разнообразной мясной пище, деликатесной рыбе, а тут эти травы, будто он — впавший в безумие библейский царь Навуходоносор! Фу!

В беседе с глазу на глаз герцог объяснил легату, что он заблуждается: ущерб Святейшему престолу, нанесенный отпадением от католичества Ордена, созданного усилиями и жертвами всего католического мира для борьбы со схизматиками, а также для обращения в христианство язычников, вызвано отнюдь не его, гроссмейстера, злой волей, а божиим попущением. И как вы думаете, за что? А вот за его, недостойного папского посланца, личные тяжкие грехи.

Ну, тут уж его высокопреподобие возразить не мог. Ибо не по навету говорил о сем предмете герр Кеттлер, а по наиточнейшему знанию: вместе обжирались жирными угрями, ароматной форелью, сочными окороками, нежными фазанами и много-много чем еще. И пили вровень, хотя грубых водок его высокопреподобие мог без облегчения блевотиной побольше осилить — зато герр гроссмейстер был сильнее по части тонких вин, ликеров и сладких наливок. Легат же, если по-мужски, откровенно, всему предпочитал грубую, терпкую можжевеловку да утеху лесорубов — двойную перцовочку.

А теперь он давнего собутыльника заточил и церковью не предусмотренный постоянный пост ему учинил. По великим праздникам разрешил вдоволь давать (но бдительно при этом следить, чтоб на завтра не припрятывал, ест пусть, покуда не осовеет, а уж потом ни-ни) ливерной колбасы и скучной тощей салаки. А пить в такие дни одну бадью пива на весь день. Ну не мучитель ли, подобный цезарю Домициану или Нерону, а?

Следующий из смертных грехов, в коих невозвратно погряз его высокопреподобие, — сластолюбие. Каждую ночь господину легату согревала постель лифляндская крестьянка не старше восемнадцати лет. А тут дни тянутся пустые без застолья, а уж ночи вообще хоть удавись! В такие ночи с ужасом вспоминаешь, что тебе уже пятьдесят лет и что за крах орденского государства, кое вверено было твоему надзору, погонят со службы навсегда, и хорошо еще, ежели деревенский приход дадут в каком-нибудь жалком захолустье. А что приход? Одно — что он уж давно перезабыл всю литургию, занятый важными делами, высокой политикой да к тому же пьяный непробудно все последние года. А другое — он привык, понимаете, при-вык! — к другому уровню доходов, к другому уровню почета… Ну, вот женщины. На что он может рассчитывать в захолустном приходе, если трезво рассудить? А? (И ведь еще большой вопрос, дадут ли ему хотя бы самый поганый приход! А то и в каталажку, в штрафной картузианский монастырь лет на пять молчанки заточат!) Так вот, все, на что он в лучшем случае может рассчитывать, — это горластая, сварливая, костистая баба, вдовица лет сорока. Он в сумраке своего подземелья увидел эту старую каргу как наяву: черная, точно не мылась от роду, всклокоченные редкие волосы, каркающий голос, тощая безотрадно, во всех местах, где у женщин Бог повелел быть мягкому и упругому, у нее под шершавою кожей сочленения, твердые, как железные доспехи…

Чур меня, чур!

Наутро пришел герольд от господина герцога — известить арестанта о том, что если доклад Риму будет составлен в угодном господину герцогу духе, режим будет смягчен следующим образом: перевод из подземной в надземную камеру башни, сокращение поста до четырех дней в неделю, одна крестьянка в неделю. Но легат угрюмо сказал:

— Пускай его светлость погодит со льготами. Мне нужно все хорошенечко обдумать. Три… Нет, шесть дней на раздумье прошу! — и, не слушая возражений, улегся на свой жалкий, к тому же отсыревший, соломой набитый тюфяк недавно еще упитанной и поросячье-розовой, а ныне морщинистой и седо-щетинистой мордой к стенке.

Он лежал все шесть дней, вставая только за нуждой, и ел лежа, только от стены отвернувшись. Потом встал, кряхтя, размялся, помахав руками и поприседав, и заколотил в дверь. Когда тюремщик явился на шум, легат прежним своим тоном — тоном человека, не знающего возражений и не ожидающего их услышать от кого бы то ни было, — скомандовал:

— Немедленно сообщите его герцогскому высочеству, что я готов совместно с ним приступить к написанию отчета об имевших место в последние годы событиях. Пусть его высочество выберет время, когда ему… Когда Им будет благоугодно этим заняться.