С этими словами он мужественно опрокинул ногой ведро, которое, несмотря на непрерывные старания разбойников осушить его, было еще наполовину полно, поднялся с места, слегка встряхнулся, чтобы, как он выразился, привести себя в порядок, заломил шляпу набекрень, с большим достоинством прошелся по шканцам и начал словами и знаками подавать команду, чтобы оба корабля становились на якорь. На обоих судах поспешили выполнить его приказание, ибо Гофф, по-видимому, не в состоянии уже был ни во что хоть сколько-нибудь разумно вмешиваться. Юдаллер тем временем печально обсуждал с Клодом Холкро создавшееся положение.

— Дела наши обстоят довольно плохо, — сказал отважный норвежец, — этот народ — отъявленные негодяи, и все же, если бы не мои дочери, я не побоялся бы их. Впрочем, юный сорванец, что над ними, видимо, командует, не такой уж, пожалуй, прирожденный мошенник, каким представляется.

— У него, однако, весьма странные фантазии, — возразил Клод Холкро, — и хорошо, если бы мы поскорее от него избавились. Подумайте только! Опрокинуть целых полведра превосходнейшего пунша, да еще прервать меня, когда я начал лучшую песню, какую когда-либо сочинил. Честное слово, я просто не знаю, что он еще вздумает выкинуть, но поверьте, тогда это будет нечто совершенно безумное.

Пока суда ставили на якорь, бравый лейтенант Банс, подозвав Флетчера, снова подсел к своим невольным пассажирам и заявил, что, поскольку это их до известной степени касается, они должны знать, какого рода послание намерен он отправить старым керкуоллским рогоносцам.

— Письмо это будет от имени Дика, — объяснил он, — так же как и от моего. Время от времени я люблю таким образом подбодрить бедного малого, — правда ведь, Дик, осел ты этакий?

— Правда-то правда, Джек Банс, — ответил Дик, — тут я, брат, спорить с тобой не стану, да только ты всегда меня задеваешь. Но как ты там ни верти, а видишь ли…

— Ну, хватит болтать, закрепи-ка свои челюсти, — прервал его Банс и принялся строчить свое послание; затем он прочел его вслух, и окружающие услышали следующее:

«Мэру и олдерменам города Керкуолла.

Джентльмены! Поелику, в противность данному вами слову, вы не доставили к нам на борт заложника, дабы он отвечал за безопасность нашего капитана, каковой, в исполнение вашего требования, остался на берегу, то мы настоящим письмом имеем вам сообщить, что с нами шутки плохи!

Мы уже захватили бриг, на коем обретается в качестве пассажиров весьма почтенное семейство его владельца, и как вы поступите с нашим капитаном, таким же манером мы обойдемся с ними. И это первый, но, зарубите себе на носу, далеко не последний урон, каковой мы еще нанесем вашей торговле и вашему городу, буде вы не вернете нам нашего капитана и не снабдите нас провизией, как о том было договорено.

Дано на борту брига «Морская утка» из Боро-Уестры, на рейде Инганесского залива. Руку приложили командиры «Баловня фортуны», джентльмены удачи…»

Затем Банс подписался: «Фредерик Алтамонт» и передал письмо Флетчеру, который, с немалым трудом разобрав эту подпись, пришел в полный восторг от ее звучности и поклялся, что тоже хочет иметь новое имя, тем более что слово «Флетчер» самое неразборчивое и трудное, какое только есть в словаре. Соответственно с этим он и подписался «Тимоти Тагматтон».

— Не хотите ли и вы прибавить несколько строк от себя этим старым колпакам? — обратился Банс к Магнусу.

— Нет, — ответил юдаллер, непоколебимый в своих понятиях о добре и зле даже перед лицом столь грозной опасности, — керкуоллские олдермены знают свой долг, и, будь я на их месте… — Но мысль о том, что дочери его находятся во власти разбойников, заставила побледнеть гордое лицо Магнуса Тройла и остановила слова вызова, готовые уже сорваться с его уст.

— Черт возьми! — воскликнул Банс, который прекрасно понимал, что происходило в душе его пленника. — Как эффектна была бы подобная пауза на сцене! Да тут все бы полегли от восторга — и партер, и ложи, и галерка, — ей-Богу, не хуже, чем от самого Бэйса!

— А я так и слышать ничего не хочу о вашем Бэйсе! — ответил ему Клод Холкро, тоже немного под хмельком. — Знаю я его непристойную сатиру на достославного Джона, которой он зато так хорошо угодил Бакингему:

Коварный Зимри первым был из них…

— Ни слова больше! — закричал Банс, заглушая почитателя Драйдена своим еще более громким и страстным голосом. — Да ведь «Репетиция» — самый блестящий фарс, когда-либо написанный! А если кто с этим не согласен, так я заставлю его облобызаться с дочкой пушкаря! Ах, черт возьми, да ведь я был лучшим принцем Приттименом, когда-либо выступавшим на сцене:

То принц, то сын простого рыбака…

Но вернемся к нашему делу. Послушайте, папаша, — обратился он к Магнусу, — что-то у вас слишком уж мрачный вид, а за это некоторые мои товарищи по профессии отрезали бы вам уши и зажарили бы их вам на обед с красным перцем. Гофф, я помню, проделал такую штуку с одним беднягой за то, что тот состроил чересчур кислую и зловредную рожу, когда его шлюп отправили к Дэви Джонсу в ящик, а на шлюпе-то находился его единственный сын. Но я человек совсем другого сорта, и если с вами или с вашими леди приключится какая-либо неприятность, так виной тому будут керкуоллцы, а не я, говорю вам по совести, так что вы все-таки сообщите им, в каком положении находитесь и как вообще обстоят дела, — это я вам тоже по совести говорю.

Магнус, убежденный подобными доводами, взял перо и попытался написать несколько слов, но несгибаемый нрав и родительская тревога вели в его сердце такую борьбу, что рука отказывалась служить ему.

— Ничего не могу поделать, — сказал он после двух или трех попыток написать что-либо удобочитаемое, — я не в силах был бы, кажется, начертать ни одной буквы, даже если бы от этого зависели самые наши жизни.

И действительно, чем больше старался он подавить свое внутреннее волнение, тем сильнее проявлялось оно в нервной дрожи, сотрясавшей все его тело. Гибкий ивняк иной раз легче переносит бурю, чем дуб, который гордо противостоит ей, и точно так же в минуты суровых испытаний иногда беспечные и поверхностные натуры скорее вновь обретают живость ума и присутствие духа, чем люди с более сильным характером. В данном случае Клод Холкро, к счастью, оказался способным выполнить то, что его другу и покровителю мешали сделать как раз его более глубокие чувства. Он взял перо и, сколь возможно кратко, описал положение, в каком они очутились, и страшную опасность, которая им угрожала, намекнув при этом в самых деликатных выражениях, что для предержащих властей жизнь и честь их сограждан должна быть дороже возможности захватить и наказать преступника. Эту последнюю мысль он из боязни прогневить пиратов постарался выразить самым осторожным образом.