ГЛАВА XXVI

Слезы девы сменились глубокой тоской,

И она обрела, ей казалось, покой,

Ей казалось — покой… Но, грозой сражена,

Словно лилия, долу склонилась она.

«Продолжение старого Робина Грея»

Минна была в состоянии, весьма похожем на то, в каком находилась сельская героиня прелестной баллады Анны Линдсей. Врожденная твердость духа не давала ей совершенно сломиться под тяжестью страшной тайны, которая неотступно преследовала ее днем и еще сильнее мучила, когда она ненадолго забывалась тревожным сном. Нет горя более тяжелого, чем то, которым мы ни с кем не смеем поделиться и не можем поэтому ни от кого ни ожидать, ни требовать сочувствия. А так как, в довершение всего, тайна, которую вынуждена была хранить невинная душа, являлась преступной, понятно, что здоровье Минны не выдержало подобной тяжести.

Для окружающих ее близких привычки Минны, ее поведение и даже самый нрав казались резко изменившимися, и неудивительно, что одни склонны были объяснять это «порчей», которая была делом рук колдуна, а другие считали первыми признаками безумия. Теперь Минна была совершенно не в состоянии переносить одиночество, которое прежде так любила. Однако если она и стремилась к обществу, то не принимала в окружающем участия и не уделяла ему никакого внимания. Обычно она оставалась углубленной в свои собственные мысли, печальной и даже угрюмой, пока при ней случайно не произносили имена Кливленда или Мордонта. Тогда она вздрагивала и с ужасом озиралась кругом, как человек, который видит огонь, поднесенный к фитилю заряженной мины, и вот-вот ожидает страшного взрыва. Когда же она убеждалась, что никому еще ничего не известно, то это не только не успокаивало, но еще усиливало ее мучения, и порой она почти желала, чтобы скорее обнаружилось самое худшее, — так ужасно было переносить нескончаемые муки неведения.

Ее отношение к сестре было крайне непостоянным, хотя всегда одинаково тяжким для нежного сердца Бренды, и всем окружающим казалось одним из самых очевидных признаков ее душевного расстройства. По временам Минна неудержимо стремилась к сестре, словно сознавая, что обе они жертвы несчастья, размеры которого постигала она одна. Но затем внезапная мысль о том, что удар, нанесенный Бренде, исходит, очевидно, от Кливленда, делала для Минны невыносимым самое присутствие сестры; и еще менее могла она выслушивать ее ласковые слова, которыми та, не подозревая истинной причины болезни Минны, тщетно пыталась смягчить ее проявления. Нередко случалось, что Бренда, умоляя сестру успокоиться, неосторожно касалась предмета, глубоко задевавшего Минну, и та, не в силах скрывать свое отчаяние, поспешно выбегала из комнаты. Все эти резкие смены настроения, которые лицу, незнакомому с их истинной причиной, должны были казаться капризными и злобными выходками, Бренда переносила с такой неизменной и ничем не смущаемой нежностью, что растроганная Минна не раз бросалась в ее объятия и рыдала у нее на груди. И, быть может, подобные минуты, хотя и отравленные мыслью о том, что страшное событие, тайну которого она так тщательно хранила, разбило и счастье Бренды, и ее собственное, — подобные минуты, освященные сестринской любовью, были все же для Минны наименее тяжелыми в эту столь страшную для нее пору жизни.

Постоянное чередование глубокого уныния, приступов страха и бурного проявления чувств не могли не отразиться на лице и всей наружности бедной девушки. Она побледнела и похудела, глаза ее утратили прежнее выражение счастливой невинности и то тускнели, то дико блуждали, в зависимости от того, находилась ли она под гнетом внутренней снедающей ее скорби или ее охватывало жестокое и мучительное отчаяние. Самые черты лица ее, казалось, изменились — заострились и стали более резкими. Голос ее, в прежние времена низкий и ровный, теперь то почти замирал, когда она бормотала что-то невнятное, то достигал неестественной высоты в громких и отрывистых восклицаниях. В обществе других она обычно угрюмо молчала, а когда оставалась одна, то слышали, ибо теперь непрестанно следили за ней, как она то и дело принималась разговаривать сама с собой.

По настоянию встревоженного отца были тщетно испробованы все известные в Шетлендии врачебные средства. Тщетно призывались знахари и знахарки, которые знали свойства всех трав, пьющих небесную росу, и еще усиливали их действие, произнося магические слова во время варки или приема зелья. Встревоженный до последней степени, Магнус решил наконец прибегнуть к помощи своей родственницы, Норны из Фитфул-Хэда, хотя в силу обстоятельств, упомянутых выше, за последнее время между ними возникло некоторое отчуждение. Первая его попытка окончилась, однако, неудачей: Норна находилась тогда в своей постоянной резиденции на самом берегу моря, у мыса Фитфул-Хэд, откуда обычно и начинались все ее странствия; и хотя с посланием от Магнуса к ней явился сам Эрик Скэмбистер, она решительно отказалась видеть его или дать ему какой-либо ответ.

Магнус возмутился столь открытым неуважением к его посланцу, но тревога за Минну и почтение, которое внушали ему несчастная судьба Норны и приписываемые ей мудрость и могущество, удержали его от неизбежной во всяком другом случае вспышки гнева. Более того, он решил обратиться к ней сам, собственной персоной. Никому, однако, не сообщив этого намерения; Магнус приказал дочерям, чтобы они готовы были сопровождать его в поездке к одному родственнику, которого он давно не видел, и велел им взять с собой некоторый запас провизии, ибо путь предстоял длинный, а друга своего они могли застать врасплох.

Не имея привычки задавать какие-либо вопросы при исполнении отцовской воли и надеясь, что поездка верхом и все развлечения, связанные с путешествием, смогут оказать благотворное влияние на Минну, Бренда, на которую теперь легли все хлопоты по дому и заботы о его обитателях, распорядилась сделать все необходимые приготовления. На следующее утро путники уже ехали по бескрайней пустынной местности, отделявшей Боро-Уестру от северо-западной части Мейнленда, главного острова Шетлендского архипелага, который заканчивается мысом Фитфул-Хэд, подобно тому как юго-восточная оконечность его завершается мысом Самборо. Путь их лежал то по взморью, то по вересковой пустоши, однообразие которой нарушалось лишь полосками овса или ячменя там, где небольшие участки почвы оказались пригодными для обработки.