Кудашов полюбопытствовал, остался ли у иноплеменников хоть клочок нетронутой природы, и капсула, чуть прибавив скорость, приблизилась к заповедным лесам, где обитали звери. В зарослях сверкали чистые реки и озера. Рэй часто повторял, что природа не терпит насилия и давал другие пояснения, но сознание Кудашова было уже достаточно перегружено. Он не мог слушать внимательно, захваченный дивным зрелищем незнакомых пейзажей. И чем дольше он смотрел, тем острее и настойчивее пронзала его, похожая на сострадание тоска по своей скромной земле, где сейчас зябнут на ветру голые весенние деревья.

Трижды капсула попадала в непроницаемый, клубами дымящийся туман, чуть подсвеченный лиловыми и синими лучами. Со слов Рэя Кудашов знал, что это зоны сочленения пространства, загадочные для землян. И снова едва ли не до слез трогала Кудашова грусть по своей неразумной, беспокойной планете.

— У меня ностальгия, Рэй, — признался он.

Тот посмотрел на него одобрительно.

— Не тужи! Тебя трансформировать не сложно. Ты все же не самолет с пассажирами и не военный крейсер, застрявший на стыке пространства. На тебя достаточно воздействовать психически — и поле вновь переместится.

Капсула вернулась на плоскую крышу Ладьи Обзора, приземлясь с легким звоном возле других прозрачных летающих устройств. Навстречу из сверкающей стеклянной чаши вдруг вышла Рола. Рэй нахмурился.

— Не вини меня, — потупилась она. — Я улавливаю тоску пришельца и появляюсь против воли. Может быть, он — мой сон? — спросила она, искательно заглядывая в глаза старца. — Какой, однако, мучительный и сладостный сон! Что-то внутри трепещет и томит. Я исчезаю, но остаюсь живой…

— Нет, он не сон твой, — твердо-оборвал Рэй. — Ты зря отзываешься на его тоску. Он грустит о своем мире, где уже встретил твое подобье. А вам не суждено соединиться. Грань между мечтой и грубой материей непреодолима, хотя порой и кажется зыбкой. Ступив за эту грань, ты погибнешь. Потому оставь свою пустую печаль. Она от несовершенства. Ты трудное дитя, Рола. Для нас — не от мира сего, и для них — не от мира сего. Давай-ка опустимся в зал регулировки полей и достойно проводим нашего заблудшего гостя…

Втроем они спустились в бассейновую чашу зеленого зала к аппаратам, властным над полями душ. Кудашов был подавлен, Рола как будто спокойна, но отрешенность ее прежде выразительных глаз вызывала неопределенные опасения. Все расселись у пультов лицом друг к другу. По выражению Рэя можно было догадаться, что он готовится сказать напутствие, некий ученый завет отлетающему в свой отсталый мир Кудашову.

— Отправь меня с ним, Рэй! — вдруг поднялась с места Рола. Голос ее звенел необыкновенной мощью, словно эхо каменных сводов усиливало его. — Я знаю, моя тоска струится из того мира.

— Безумная! Там небытие! — бросил Рэй сердито.

— Пусть! — Она вскинула руки: не то молила простить, не то давала клятву неведомым небесам чужой земли.

— Не смей! — крикнул Рэй, теряя свое величие. Но женщина успела коснуться роковой клавиши на пульте.

Это было как внезапный шаг в пропасть. Напрасно с воплем рванулся к ней Рэй, напрасно исступленно бил пальцами по пульту. Сотни несоединенных красочных мазков дрожали там, где только что стояла она… Кудашов онемел. Настала неживая тишина, которую внезапно и нелепо потревожило издавна знакомое Кудашову шарканье суконных тапок соседки Рикардовой. Он широко раскрыл глаза. Дряхлая старуха пересекала белый зал, с натугой держа в ревматических руках продолговатую, величиной в человеческий рост картину, скромно обрамленную черным деревом. На полотне, застыла Рола с воздетыми руками, на ее лице читалось горькое торжество.

— Конец, — вымолвил Рэй. Глаза его погасли, превратились-в черные провалы на бескровном лице. Пуст был и темный, искривленный мукой рот. Гордый лик мудреца стал трагической маской.

До Кудашова донесся гулкий, словно с высоты, голос:

— Дух самоотвержения возобладал в ней. Им она маялась среди нашего равновесия. О! Я распознал это поздно. Как дурной доктор, поставил диагноз после смерти. Рола стала нетленным творением в тленном мире. Но ты, пришелец, не торжествуй. Ты обречен любить мечту, как я скорбеть об утрате. Ступай!

Раскаты его голоса вызвали у Кудашова болезненные судороги. Потом тело сделалось будто чугунным, а взгляд слепым, словно он попал в ящик, обшитый черной тканью. Воздух иссяк — началось удушье. Он закричал, сопротивляясь смерти.

— Э! Да ты здесь! — Деревянная стена раскололась, проем залило мутное Электричество. В полосе света стоял толстый Дробинин, изумленно тараща нетрезвые глаза: — Что это тебе вздумалось прятаться от меня в шкафу? Во псих! Ведь задохнуться мог.

Теперь уж мир был реален донельзя. Кудашов действительно, скорчась, сидел в собственном шкафу, а подвыпивший Дробинин перед открытой дверцей ждал объяснений и надо было прилично солгать, чтоб не прослыть рехнувшимся идиотом.

— Детство вспомнилось, — забурчал, выбираясь из ловушки, Кудашов. — Как услышал тебя в прихожей, взял и спрятался. Думал, смоешься, не застав. Да от тебя, видно, не так легко отделаться. Расположился, понимаешь, как у себя дома. Я ждал, ждал, да и заснул.

Произнося этот вздор, Константин уже стоял напротив Дробинина, надменно вскинув голову и выпрямив плечи, будто собрался драться.

— Не бранись, Костя! Не бранись! — уговаривал Дробинин. — В самом деле, какой-то психоватый стал. А в институте слыл за добряка. Из-за установки взъелся? Так я же совсем не против. Тоже мне! Товарищеских шуток не понимаешь!

— Катись ты к свиньям со своими шутками! Думаешь, не знаю, что просто позавидовал. Как же! Рядовой инженер вставил фитиль руководящему Дробинину. Даже за кресло свое испугался. Да мне сто лет твоего паршивого кресла не надо. Звать будут — не соглашусь. Мне мои бессонные ночи дороже. А ты коли — помочь не можешь, так хоть не мешай. Зажимщик!

— Костя, я каюсь, — усмирял друга Дробинин, — Объясниться пришел. Коньячку хочешь?

— Ничего я от тебя не хочу! Вообще плевал я на тебя! Завтра же подам на увольнение. Работа найдется. Любой завод с руками оторвет. А ты — валяй, разводи стоячее болото! Все равно рано или поздно скинут за бездарность. Лучше пораньше! Поменьше навредишь.

Дробинин будто не слышал оскорблений — хлопотал у стола, где высилась початая бутылка коньяка и лежала закуска на газетке.

— Так не станешь пить? — мирно спросил он. — И правильно! Коньяк какой-то дурацкий. Я хлебнул всего ничего и — представляешь? — померещился красный фехтовальщик почему-то с твоим чертежом.

— Чертеж! — ахнул Кудашов. — Я оставил там чертеж!

— Успокойся, здесь твой чертеж. Вон расстелен на диване. Я еще раз изучил его внимательно. Ты гениален, как Леонардо.

— Не льсти, Дробинин! — с угрозой предупредил Кудашов.

— Помилуй, Костя, какая лесть! Я завтра же пишу отношение на завод технологической оснастки. Можно и в тяжелое машиностроение обратиться. Сделаем заказ.

Речь Дробинина прервал стук в дверь. Затем кто-то толкнулся с другой стороны — и в комнату вплыл портрет Ролы: она стояла, воздев руки в складчатом одеянии. Горькое торжество одухотворяло лицо Ролы как в ту, последнюю, минуту. Из-под картины торчали костлявые ноги Рикардовой, обутые в суконные тапки.

— Костик дома? — сипло спросила она, невидимая за полотном.

— Проходите, пожалуйста, проходите!.Костик дома, только он немножечко не в духе. Но это из-за меня, — добавил Дробинин, избавляя старуху от ноши. — Какая картиночка чудненькая! Прямо шедевр! Влюбиться можно в такую красавицу!

Он прислонил портрет к шкафу и отступил, наигранно любуясь полотном. Кудашов с трудом оправился. Поза Дробинина показалась ему надругательством. Непослушной рукой он нашарил простыню, бросился, оттолкнул Дробинина плечом и накинул ткань на портрет, издав какой-то хрип.

— Узнаю дедовскую кровь, — изрекла, наблюдая за ним, Рикардова.

Кудашов в недоуменье обернулся.

— Это мой портрет, — сообщила старуха. — Я в роли Эвридики. Твой дед влюбился в меня в этой роли и заказал мой портрет известному мастеру. Любовь взаимной не была. Но, как говорится, поздно сожалеть. Мы расстались, а тридцать лет спустя, уже обремененный семьей, твой дед разыскал меня здесь, в этом городе, в этой квартире. Устроил обмен и поселился по соседству. Тогда и подарил портрет. Как он сберег его в странствиях и войнах — не представляю!