Как только Викентий ступил на землю, лестница, дрогнув, разобщалась на куски стен и потолков; они медленно поднялись, исчезли за домами, Тысячи дичающих глаз следили за происходящим.
Тьма взглядов вперилась в Викентия. Он закрыл лицо ладонями, съежился, готовый упасть… Толпа дрогнула и сомкнулась на шаг теснее. Викентий отнял руки от лица, оглянулся, ища выхода… Кольцо из людских тел сжалось плотнее.
— Что… — хрипнул Викентий, — что смотрите, так…
Толпа, очнувшись, стала сходиться; медленно, без остановок. Кто-то крикнул:
— Это ведь простой человек!
— Это — он! — крикнуло сразу несколько.
Кричали со всех сторон. И все явственнее, синхроннее:
— Бей его!
Толпа сомкнулась, и над местом, где стоял Викентий, шевелились людские головы, спины, руки… В тот же момент взорвались, но тут же стихли странные звуки, толпа судорожно дернулась от центра, опять освободив его.
То, что было несколько минут назад Викентием, поднимается с земли в окружении студенистых сфероидов, висит в воздухе; со всех сторон плывут стены, потолки, ровно, ложатся на то место, где стоит Викентий, сдавливаются, получается гладкая, почти блестящая площадка; в ней образовывается выемка, в нее опускается то, что было Викентием; все закрывается такою же прессованной плитой, которая, соединившись с основанием, образует прямоугольный монолит.
Звучит мелодия, которую играл Викентий. Колокольный звон заглушается странными звуками, и они удаляются…
— Род, который продолжится от этих людей, ничего не будет знать об этом дне. Род останется таким, каким и был — родом убитых и убийц, — звучит голос, который слышит каждый житель города. — …Свобода как дар — неприкосновенность воли этого рода, во веки веков.
— …Над площадью — тишина, прерываемая шагами редких прохожих. Некоторые пристально вглядываются в дома, но не видят ничего странного; недоуменно смотрят на прямоугольный монолит посреди площади, протирают глаза и очки, прикладывают к лицам ладони…
Спустя несколько дней монолит целиком погрузился в землю, как говорят, от своей огромной тяжести.
Местные ученые успели определить удельный вес монолита. Один кубический сантиметр его, по их подсчетам, весил около семи тысяч тонн. Такого тяжелого вещества, говорят на нашей планете никогда не было.
С тех пор больше никто и никогда не слышал странного слова «сих», которое употребляется только в именительном падеже.
1971–1981
Вячеслав Морочко
СПАСТИ СЕЛЬФОВ
Мне каждый день тошно! Рычаг выскальзывает из рук.
Пальцы трясутся. Все бесит: и этот смрад, и эти гнусные рожи. До чего ж я их всех ненавижу! Проклятая амброзия! Я не могу выносить ее запаха! Кто ее только выдумал — эту отраву?! Пришельцы говорят, что она извращает наследственность. Они объявили амброзию под запретом, даже учредили надзор. Но их я тоже ненавижу.
Как болит голова! Ох, как болит — сил моих нет!
Наверно, сейчас повалюсь на загаженный пол. Если упаду — потеряю один жетон. Все кругом вертится, прыгает, скалится… Что-то стукнуло. Это — моя голова о пол… Фу, кажется, теперь легче.
Ишь ты, крадется! Это наш «а-а» — антиамброзер.
Должность у него такая — следить, чтобы мы не пили.
Этот парень знает свое дело. С пьющего полагается штраф — один жетон. Но где же взять пьющего, если нету амброзии? Вот теперь я — человек! Голова — свеженькая! Дороговато, конечно, целый жетон антиамброзеру за баночку амброзии, но зато вовремя. Что бы мы делали без наших «а-а»?
В перерыве сидим в зале на лавках, жуем жвачку и слушаем учителей. Каждый день они рассказывают об одном и том же — о губительном действии амброзии на организм. Когда болит голова, я их просто не слышу.
Когда здоров, — под их бормотанье сладко спится. За каждый урок им тоже платят жетонами. Не пропадать же людям от жажды.
И я мог бы рассказать о вредном действии амброзии на организм… Я способный. У меня самая тонкая работа: по вспышке лампочки поднимать рычаг вверх, а потом поворачивать его то влево, то вправо. Большинство наших тупиц только и делают, что дергают рычаг на себя, от себя.
Скамейки и стены в зале и в коридорах усеяны листами бумаги. На них — картинки и тоже все про амброзию, о вызываемых ею необратимых наследственных изменениях. Об этом говорил нам учитель.
Окружающие меня скоты понятия не имеют о чистоплотности. Они только хлопают глазищами, когда видят, как я собираю бумажные прокламации и устилаю ими пол под своим рычагом. Им невдомек, что в похмельных конвульсиях можно биться не на голом полу, а на подстилке из добрых советов.
Наконец, кончается работа. Мы выползаем, вываливаемся, выкарабкиваемся всей гурьбой. Целый день ждали этой минуты. Впереди — веселое счастье, для которого рождаются сельфы. Сейчас мы охвачены единым порывом. Когда людей мучает жажда, их не остановить! Разве можно запретить счастье?
Какие приятные звуки, звенят жетоны, гремят банки амброзии. Их выкатывает нам подпольный спекулянт-автомат.
Пьем. Глоток за глотком вливается в нас счастье. Я вижу рядом милые рожи моих друзей. Жизнь без амброзии лишена смысла. Мы почти не едим, только самые крохи: никогда не хватает жетонов. Спим где придется.
Но разве это имеет значение? Зато мы — настоящие, гордые, бесшабашные, лихие сельфы. Когда-то давно, еще до пришельцев, кое-кто тоже пытался поднимать голос против амброзии. Трусливые хлюпики. Они устраивали козни, предавали народ, пытались отнять у него навсегда светлое диво. Твердили нудные фразы: «Деградация личности», «Национальное бедствие!». Только это никого не запугало. Родилась новая свободная раса яростных сельфов.
Но вот объявились пришельцы. Говорят, что это потомки сбежавших умников. Они вмешивались в наши внутренние дела, стали нас ограничивать и даже пробовали лишить нас жетонов. А амброзия как пилась, так и пьется. Пьют все. Те, кому думать не надо, пить начинают от скуки, те, кто привык задумываться, — от тоски. Потом пьют, чтобы жить, чтобы вырваться из одиночной камеры, в которую ненормальные трезвенники добровольно себя заточают, Пришельцы собирают нас на работу. Это называется «трудовое воспитание». Им нравится, когда мы все — в куче. Оно и верно. Пить в знакомой компании, среди своих, куда приятнее.
Нам надоел старый язык, на котором все время долдонят о трезвости. Настало время его забывать. Мы научились разговаривать по-другому. Сейчас, например, я отрываю напарнику, ухо, и он верещит, потому что без слов понимает мое намерение. Мне жаль напарника — он добрый малый. Но именно поэтому мне хочется оторвать ему ухо. Это было слишком длинное ухо; я оторвал его и на всякий случай положил на щеку.
Бабы не спускают с меня глаз. Они видят, как я силен, яростен и красив. Но мне двадцать пять лет, и бабье меня уже не волнует. Разве что найдется такая, которую захочется укусить. Вот я и двигаюсь среди них, бью их по рожам. Они отступают и любуются мною. Я очень строен. В моей походке — величие и элегантность. Они любят меня. Я люблю всех. Все мы счастливы и прекрасны. Но я — прекраснее всех!
Теперь пойдем просвежимся. Я люблю свежий воздух, заходящее солнце и серебристую пыль: здесь я становлюсь неотразим. Я не иду — лечу! Должно быть, со стороны это выглядит бесподобно! Сельфы во все времена славились своим изяществом. Какие мы все-таки милые и добрые люди.
Как хорошо! Чем бы еще скрасить вечер? Может быть, свернуть кому-нибудь шею?
А вот место- где разгружаются пришельцы. Уже вечер, но у них на площадке светло, как днем. Не пойму, чего им надо. Твердят, что хотят нам помочь. Зачем нам их помощь, если амброзию делают автоматы, придуманные далекими предками?
На этом месте всегда полно ротозеев. Сидят и ждут чего-нибудь интересненького. Ждут и поют песни. Я тоже люблю попеть, и, конечно, пою громче и лучше всех.
Но что я вижу?! Неужели бывают такие бабы?! Это пришелица! Прямая, хрупкая, тоненькая, как ветка с куста. Гладенькая, пушистая — прямо игрушечка!