5

Наутро, когда над крышами деревни ещё только-только начинала всплывать золотая горбушка солнца, к избе Устиньи уже торопливо топали гуськом — держали строй этакой лесенкой — невеличка Дунечка, чуть больший Ромка, ещё больший Тошка и совсем почти большой Лёшка.

Дунечка держала в руках свою старенькую панамку с голубым бантом. Ромка прятал за пазухой полосатые детские брючки. То и другое ясно что было припасено для медвежонка. Припасено на тот случай, если для него в цирке подходящих штанов и шляпы сразу не отыщется. А припасали всё это Надины ребятишки наверняка без самой Нади — и теперь шли, поспешали, да всё оглядывались.

Но вот и крыльцо Устиньи, но вот навстречу и Пятаков.

На Пятакове солдатская фуражка, глаза из-под фуражки весёлые, усы — торчком. А за плечами корзина; вернее, не корзина, а целый подвесной кузов с плетёной крышкой.

— Во! — сказал Пятаков. — Могу усадить всех вместе с Минькой!

— А мы хоть сейчас… — улыбнулись ребятишки и давай барабанить к Устинье в дверь.

— Открываю, открываю… — ответила заспанным голосом Устинья, звякнула щеколдой, и через прохладные сени все ввалились в избу.

— Ну, — сказал бодрым голосом Пятаков, — давай своего артиста сюда!

Ромка с Дунечкой заглянули под лавку первыми, но что-то под лавкой никого не увидели.

— На кухне, значит… — сказала Устинья.

— Значит, в прятки с нами решили сыграть, — снова улыбнулись ребятишки, и все пошли на кухню за ситцевую шторку.

А как шторку раздвинули, так и ахнули.

В кухонное неширокое окошко задувал ветерок. За кухонным окошком качались раскрытые рамы. На подоконнике сидела Кружечка, весело шевелила хвостом, глядела в зелёный гуменник, а по гуменнику, по траве, взмётывая маленькими крутыми радугами светлую росу, мчался, уходил, наддавал, летел косолапым галопом Минька.

Он мчался к изгороди, к овсяному за ней полю.

Он мчался к высоким за овсяною гладью соснам — уходил, не оглядываясь, прямо в родной, просторный, освеченный утренним солнышком лес.

— Минька, подожди! — замахала было панамкой Дунечка.

— Держи его! — закричали было мальчишки.

— Ой, держите его, держите! — закричала Устинья.

А Пятаков спустил с плеч корзину, сел на неё и давай ни с того ни с сего хохотать.

— Что смеёшься? Сам, наверное, всё и подстроил? — набросилась Устинья на старика, а он утёр весёлые глаза, ответил:

— Ничего я не подстраивал… А это нам Минька всё ж таки доказал, что он — медведь. Самый что ни на есть вольный, самый что ни на есть настоящий! Духом, пострел, почуял, что Шарап на цепи; мигом смикитил, что нам за ним не угнаться, — и раз, два! — и в окошко.

— Да кто ж ему этот путь показал?

— А по всему видно, Кружечка… Она с ним дружила намного лучше нас.

— Чем — лучше? — опешила, даже обиделась Устинья.

— А тем, что нам он был забавой, а для Кружечки — совершенно равным товарищем-другом. А друга возле себя силком не удерживают. А если другу нужна воля, то и помогают ему туда найти дорогу. Вот Кружечка и помогла… Рамы, как дверь, торкнула; Минька, поди, следом тоже торкнул, крючок — долой! — и вот он лес, вот она родимая воля!

— Опять сочиняешь? — не поверила Устинья.

— Должно быть, чуть-чуть и сочиняю… Но всё равно всё это похоже на правду.

— Похоже! — зашумели ребятишки. — Очень! Вон и Кружечка смотрит, будто говорит: «Так оно и было!»

— Ну, а раз говорит, то, возможно, и в цирк сама вместо Миньки поедет? — пошутил Пятаков.

— А это ещё как сказать! — мигом подхватила собачку на руки Устинья. — Это совсем уже другое, и решать тут мы с ходу не будем ничего…

— Пускай на это ответит тоже сама Кружечка! — закивали, засмеялись ребятишки.

Оля Маленькая

Под тёплым небом - i_013.png

Олю прозвали Маленькой, потому что она сама себя то и дело называла маленькой, хотя ей минуло полных двенадцать лет.

К примеру, заглянут к ней ровесницы-подружки, как сороки затрещат, весёлыми голосами загомонят:

— Отчего ты, Оля, всё сидишь дома? Побежала бы с нами на вечёрку в колхозный клуб. Там взрослые девушки танцы устраивают! Туда сегодня трактористы братья Колокольниковы свой магнитофон принесут! С нами братья танцевать, конечно, не станут, но мы хоть поглядим со сторонки.

А Оля подружек выслушает, вместе с ними посмеётся, но под конец скажет:

— Нет, я на вечёрку пойти не могу. Я, девочки, ещё очень стесняюсь. Я ещё маленькая.

Мать с отцом, бывало, тоже удивляются на Олю:

— Что ты у нас за скромница-запечница такая? В кого? Не желаешь веселиться с подружками, так собралась бы в гости к нашей тётушке Глаше в село Новые Журавли.

Но и матери с отцом Оля говорит:

— Нет, папа, нет, мама… Вот когда вы в Новые Журавли соберётесь сами, тогда туда пойду и я. А одной мне ходить по гостям как-то неловко. Вы же видите, я маленькая.

И сидит в избе. А вернее, не сидит, а что-нибудь делает по хозяйству. То горницу прибирает, то цыплят да поросёнка кормит, а чаще присаживается на лавку у окна и, как прилежная старушка, вяжет шерстяной носок или варежку.

Вяжет, сама думает: «Вот и ладно, что мне из дома ходить не надо никуда. Мама-то с папой с утра до вечера на колхозной работе и крепко устают. А я, глядишь, к ихнему приходу поставлю самовар, вымою для прохлады полы, в полном порядке у меня и поросёнок Хрюнька с цыплятами. Папе с мамой от такого порядка, глядишь, полегче…»

И эти размышления её были, конечно, очень справедливы. Да только Оля и впрямь была слишком уж застенчива. И если говорить правду, то больше потому одна как перст в избе и обреталась. Сидит, спицей на спицу петельки нанизывает, и если кто мимо раскрытого окна по деревне и пройдёт, то никуда уж больше Олю не зовёт. Ну как тут звать, когда всё равно не дозовёшься?

Да и редко кто в летнее время, особенно в сенокосную пору, прохаживался по деревне. Вся деревня в такие дни от зари до зари на лугах. Даже Олины ровесницы бегают сгребать там лёгкими граблями сухое сено, и только Оля так у окна всё и считает петельки.

И вот она однажды посиживает этак, а солнце на деревенской улице пышет зноем. Куры с цыплятами забрались от жары под поленницу в тень, поросёнок Хрюнька прорыл пятачком дырку под доски, под крыльцо, и тоже там скрылся, запаренно поухивает:

— Хрюхи-ух! Хрюхи-ух!

Под это полусонное хрюканье, под куриное за подоконником, за поленницей тоскование Оля сама начинает дремать. У неё и мысли теперь дремотные, тягучие: «Во-от и лето вовсю распалилось, а потом о-осень… А потом в школу пойду, а потом в своём уголке на задней парте зиму отсижу, а тут опять ле-е-ето… А тут опять стану всё дома да дома, и это очень хорошо-о-о…»

Клюёт она носишком, даже одна спица из вязанья выпала, тенькнула по лавке, да вдруг за распахнутым окном словно бы что-то запобрякивало, затопотало.

— На подво-оде кто-то едет… Кто-то куда-то катит, не очень спеши-ит… — сонно вздохнула Оля, сонно разлепила глаза, да так на лавке и подпрыгнула!

Дремота мигом долой, Оля сразу перевесилась через подоконник.

А под знойным солнцем по тихой деревенской улице — небывалое шествие. Сидя не на всегдашнем своём, не на ревучем мотоцикле, а по-старинному развалясь на тележке, едет, причмокивает на медленную лошадь сам колхозный председатель Иван Семёныч. На нём, несмотря на рабочую пору, праздничная, белая кепка; расшитая синими васильками, белая, запылённая на плечах рубаха; тоже пыльные, но парадные, хромовые сапоги. А что самое главное: идёт за пыльной тележкой, качает тучными боками удивительно прекрасная корова!

Такой великолепной коровы Оля никогда не видывала даже у себя или у соседей во дворе. Тулово длинное-предлинное, голова точёная, рога крутые, на лбу светлая отметинка-звезда, вся масть — коричнево-жёлтая, будто ореховая, высокие ноги в белоснежных чулках.