— Постойте! — опомнилась заведующая. — Что вы хотите этим сказать? Вы хотите сказать, что берёте над первым «Б» своё личное шефство? Не так ли?
— Ну, если этому так надо называться, то пусть так и называется. С вашего, конечно, доброго разрешения.
— Разрешите, Валентина Семёновна, разрешите!.. Ну пожалуйста! — сказала Гуля.
— Разрешите, Валентина Семёновна, разрешите! — закричал Пашка, а там и девочки подхватили:
— Ох, разрешите, Валентина Семёновна!
И вот, может быть, впервые слыша своё собственное имя из уст ребятишек, Валентина Семёновна впервые в своей школьной жизни развела руками. Развела, сказала:
— Хорошо, хорошо… Только, товарищ Русаков, под вашу ответственность. И только под вашу строжайшую ответственность, Галина Борисовна. Вы, Галина Борисовна, разумеется, обязаны тоже поехать в Кыж.
— Нам так ещё лучше! — возликовал класс.
— А вот это будет всего прекраснее! — всколыхнулся ещё живее Русаков.
Лишь сама Гуля не сказала ни слова; сама Гуля лишь зарделась этакой солнечной вишенкой.
И тут Пашка вспомнил про всеми позабытого чижа, поднял клетку, спросил весело:
— Что мы будем делать, Юлька, в Кыжу все вместе?
— Пе-еть! — чувствуя всеобщее славное настроение, отозвался чиж. И выдал мотив всем уже известной русаковской песенки.
Ребятишки от удовольствия захлопали в ладоши, а Русаков сказал:
— Так-то вот! Чтобы вам до каникул не сделалось опять грустно, я вам его и оставляю. Поджидайте вместе моего приезда. Ровно через три недели я вернусь.
— На поезде? На каком? На том, на алом? На экспрессе? — не утерпел, решил всё выяснить до самого конца Федя Тучкин.
— На алом — не обещаю… Алых экспрессов в вашей большой будущей жизни ещё хватит! Но уж точно скажу: примчусь на самом раннем.
И Пашка, прижимая к себе клетку, подхватил:
— Верно, Коля! Приезжай на самом раннем. Поутру Кыж — красивее всего! И когда ты сам, в Кыжу, станешь ходить на работу, то мы всем классом все каникулы будем прибегать к тебе по той лесенке… Помнишь, я обещал?
— Помню! — кивнул Русаков.
ВОРОТА СО ЗВЁЗДАМИ
Ефрейтор Полухин
На ефрейтора Полухина свалилось самое настоящее несчастье, да только об этом на пограничной заставе не ведает ни одна живая душа.
Внешне Полухин не изменился ни в чём. Аккуратный, всегда подтянутый, в ловко сидящей на белобрысой голове фуражке, удивительно курносый, ясноглазый, маленький ростом, но крепкий, как гриб-боровик, он и теперь в обращении с товарищами ласково-улыбчив, и на приказания командиров откликается с прежней готовностью. С той расторопной и весёлой готовностью, от которой даже сам начальник заставы, суховатый характером лейтенант Крутов сразу приходит в шутливое настроение, говорит неуставные слова:
— Молодец, Полухин, молодец! Хотя пока что пограничный стаж твой совсем невелик.
Но это — днем.
А вот как только на заставу, на её белёные постройки, на её тёмные тополя упадёт по-южному внезапная ночь, то беспокойное, почти бедственное состояние наваливается на Полухина снова. И это такое состояние, что о нём с товарищами говорить нельзя ни под каким видом: это состояние называется стыдным словом — страх.
Пришёл тот страх к ефрейтору по такой же вот ночной поре недавно. Во время объезда-досмотра пограничной полосы. И досмотр тот был тогда обычным, для Полухина уже известным, и начался он совершенно обыкновенно.
Верховая кобылка Ласточка шагала по мягкой, едва сереющей в сумерках дороге уверенно, бойко, как всегда. Знакомо наливались над головой Полухина крупные звёзды. Знакомо посвистывал ночной ветер слева в барханах, в песках; а справа он шуршал в высоких, в черно-метельчатых зарослях камышей; и там тоже уже знакомо нет-нет да и всхрюкивал рассерженный конским запахом кабан, который тоже поспешал по своему делу — вёл потаённой тропой стадо к булькающей невдалеке речке.
В общем, всё шло вокруг давно заведённым порядком, всё шло как надо, и только сам Полухин был настроен не очень-то. Он — сердился. Сбивал его с ровного настроения рядовой Матушкин. Земляк.
Матушкин до этого ходил на службу всегда с другой группой, а теперь вот оказался у Полухина и, радуясь, что они теперь не только в казарме вместе, а и в наряде вместе, то и дело нарушал субординацию, нарушал и дистанцию.
Не успели отъехать от ворот заставы, Матушкин подхлестнул своего серого, огромного, как башня, мерина Мандата, подскакал вплотную к Ласточке и, больно толкая Полухина в ногу своим стременем, безо всякого-якова, безо всякого уважения к званию и к старшинству Полухина пустился в пустопорожнюю болтовню:
— Вась, а Вась! Вот здорово, что мы теперь сами-двое. Вась, а Вась! Мы теперь и после демобилизации будем встречаться. Ведь наши деревни рядом — всего пятнадцать вёрст… Смешно! Раньше не виделись никогда, а и надо-то: сел на мотоцикл, поддал газу, вжик — и тут! У земели в гостях!
Матушкин болтал, пытался глянуть Полухину в лицо; лошади теснили друг дружку, звучно сшибалось положенное поперёк сёдел оружие, и выходило всё не так, как надо бы по уставу.
Деликатный Полухин пробовал об этом намекать. Кивком головы он указывал на третьего всадника, едва приметного далеко позади при звёздных отблесках ночного неба.
— Вон Толмачёв соблюдает дистанцию правильно, а ты — неправильно.
— Ерунда! Тут всегда всё спокойно! — отмахивался Матушкин. — Лейтенанта Крутова, что ли, боишься?
— Не Крутова… А ежели что, бойцы должны быть рассредоточены. — И, накаляясь ещё больше, Полухин добавлял: — Это тебе не гулянки, это тебе не деревня.
— Подумаешь! — сердился тогда и Матушкин и осаживал Мандата, «рассредоточивался».
Но, спустя небольшое время, вновь посылал мерина рысцой вперёд, снова заводил:
— Вась, а Вась…
Отделался Полухин от Матушкина, лишь повернув с дороги на узкую, не шире звериной, тропу в непролазных, как лес, камышах. Но и всё равно, слушая, как на отдалении теперь от Ласточки чавкает по болотистой почве своими копытами Мандат, Полухин досадовать не переставал. «Ох, уж этот мне земеля-Емеля… — думал он про Матушкина. — Ну, прямо балалайка! Да ведь и сам я хорош. Лычки ефрейторские нацепил, а осадить как следует трепача не могу. Не тот характер… Вот у лейтенанта Крутова — тот; у сержанта Дерябина, что рядом со мной в казарме занимает койку, — тот; и даже у моего сейчас подчинённого Толмачёва — тот! А у меня натура — никудышная, безо всякой строгости. Надо бы характер свой мало-мальски поукрепить, надо над самим собой поработать…»
Но как укрепляется характер, Полухин не ведал, да и размышлял он об этом совсем недолго. Ласточка, осторожно нахлюпывая подковами по жидкой почве, выносила его из дремотно шуршащих камышей к такому месту, где чуть зазевайся — так вот и въедешь на чужую территорию, сам станешь нарушителем.
Это было такое место, где из-за сплошных топей и бочагов досмотр приходилось делать по самой что ни на есть кромке границы. Тут надо было вести себя чётко! Доехать до погранзнака, повернуть вместе с тропой точно в створ знаку второму, и потом уж брать курс опять через камыши по такому же узкому, пахнущему сыростью прогалу на те вон высоченные барханы. Их оглаженные, заострённые ветром хребтины проступали теперь при распылавшихся звёздах близко совсем.
«Вот диковина! Пески, трясины — всё вместе, всё перемешано, как у чёрта в лукошке. Обстановка для службы — оё-ёй…» — вздохнул было Полухин, да вспомнил слова лейтенанта Крутова: «Этот краешек, товарищи, тоже наш!» — и тем самым как бы переключил себя на деловой лад полностью.
Он лёгким толчком каблуков поторопил Ласточку, удовлетворённо отметил глазами, что пограничный столбик-знак смутно объявился именно тогда, когда этого и ожидал он, Полухин. И, как бы ощутив уже не зрением, а и через ночную прохладу услышав всем телом, что чужая территория — вот она, близко, — заставил лошадь сделать резкий поворот. Оглянулся и сам: проверил, насколько точно повторили его манёвр замыкающие.