Но дело есть дело. Слесарь пустил в ход здоровенные свои ключи и отвёртку, закрыл вводный вентиль. Где надо — закрутил, где надо — докрутил: устранил неполадку. И тут же дал ход шумной струе из крана в белую раковину.
Затем кран опять плотно закрыл.
— Видите, уже не капает.
— Отлично, — сказала Косова, — проверьте ещё раз.
— Проверь! — кивнул слесарь Пашке.
Пашка кран повернул, и струя снова хлынула в раковину, и тут Пашке, сам он не знает как, примерещилось, что стоит он снова с Русаковым у огородной бочки, а в руках у него не винт крана, а поливной шланг. И Пашка подставил под самый напор струи указательный палец.
Вода шумным серебристым зонтом брызнула во все стороны, окатила Косову, окатила слесаря, оплеснула самого Пашку.
Палец он отдернул, но — поздно.
— Ты что, чудило? — изумился слесарь.
— Я нечаянно, — побледнел Пашка.
— Нечаянно так не бывает! — сказала ледяным тоном, отряхивая мокрое платье, Косова. — Немедленно марш в спальню! Всё с себя долой, кроме трусов! Не выходить из спальни, не слезать с постели до самого утра!
И Пашка, стыдливо избегая сочувственного взгляда слесаря, поплёлся в пустую спальню, понимая вполне, что идёт под арест.
Когда он задолго до отбоя, свернувшись комочком под одеялом, лежал один в пустой спальне, то плакал опять по Кыжу. Когда же слёз не стало, замкнул своё оскорблённое сердчишко против всего этого большого и такого неуютного интерната совсем наглухо.
Даже при Гуле, когда ей стало известно о водяном происшествии, когда она, крадучись, заглянула к Пашке и сказала: «Да, Паша, я верю, что нечаянно», Пашка и головы не повернул от стенки и накрылся глухо одеялом. А из-под укрытия пробормотал:
— Я эту Косову не люблю здесь больше всех.
Опоминался он от этой истории не одни сутки. Встреч с Косовой всячески избегал, да Косова им тоже не очень-то интересовалась. По её понятиям, справедливое наказание озорник-воспитанник получил — и на том конец.
Но тут с Пашкой Зубаревым опять произошло довольно странное событие. Причём событие такое, что об этом надо рассказать совсем уже подробно.
Молчун Пашка, затворник Пашка вдруг, опять для себя непредвиденно, оказался в первом «Б» классе во главе тайного сообщества.
А началось это с того, что, измучась неотвязной думой о возврате в Кыж, переполненный обидой и напрасными ожиданиями, Пашка всё же заговорил.
Заговорил не на уроке, не с учительницей Гулей, а зашептался в одну из переменок с тем самым Стёпой Калинушкиным, соседом по парте.
В одну из переменок после звонка Пашка вдруг увидел: Стёпа так же, как он сам, отстранился от шумной в коридоре детской толпы, тихо, одиноко встал у подоконника. За окном на голой тополиной ветке жмётся, ерошится на ветру воробьишко. Невзрачный такой воробьишко — городской, чумазенький.
И Пашка тоже к стеклу присунулся и вот тут быстро, вкось глянул на Стёпу и — шепнул:
— А у меня в Кыжу есть чиж. Его зовут Юлька. Вылитый артист. Певучий-распевучий и почти говорящий… Он живёт теперь при бабушке.
Пашкиной внезапной разговорчивости Стёпа сперва удивился.
Он удивился, ничего в первую минуту не ответил. Только метнул на Пашку тоже быстрый взгляд.
Потом подумал, не удержал короткий вздох, да и сам зашептал:
— А у меня никто нигде ни при ком не живёт… Меня сюда привезли со всеми нашими ребятами из детского дома, из села Балабанова. Но в детском доме, в угловом сарайчике, были куры, были даже цыплята. Жёлтые, и такие, знаешь, тё-опленькие. Мы их любили из рук кормить. Подставишь ладошку с крошками, а они к тебе по твоим пальцам карабкаются и в ладошку: тюки-тюк-тюк!
— Что ты! — так и всколыхнулся Пашка. — Кормить пичуг — это ни с чем не сравнить! Вот у нас с бабушкой… Вот у нас в Кыжу… Вот у нас с Русаковым… — и Пашку было уже от Стёпы Калинушкина не отлепить.
Пашку было не отлепить, не оттащить, пока он Стёпе не выложил про Кыж всё. И про пичуг Русакова, и про него самого, и про крутые скалы, и про сосны, и, конечно же, про неумолчную железную, рядом с влажной утренней лесенкой дорогу.
А когда Пашка рассказал Стёпе про то, как Русаков распевал с чижом о поездах, которые чем быстрей увозят людей вдаль, тем скорее эти люди возвращаются к друзьям, к дому, то от себя ещё и добавил:
— Мы, Калинушка, сейчас тоже вроде как в какой-то дали… Нас тоже сюда завезли на поездах… А если так, то будет ещё и поезд другой: скорый, алый. Называется — экспресс! И мы на нём, как Русаков, обязательно к родным домам вернёмся. Мы возвратимся туда, где жили наши мамы, папы.
И теперь удивил не Пашка Стёпу, а Стёпа Пашку.
Стёпа вот только что, чуть не раскрыв рот, слушал рассказ о Кыже, слушал рассказ о Русакове, но после слов о папах-мамах вмиг угас. Он сразу переменился и не прошептал, не проговорил, а с горькой усмешкой прямо-таки проскрипел:
— Ха… Алый экспресс! На алом экспрессе ехать мне некуда. Ты забыл, что ли, откуда меня-то привезли? Где жили мои папа с мамой, я не знаю. Они жили-были, да взяли и сплыли!
— Почему это? — распахнул во всю ширь глаза Пашка. И хотел было спросить: «Может, как у меня? Может, как мои? На работе, на посту что-нибудь стряслось?», но тут же почувствовал, что спрашивать больше не нужно ничего. Пашка хотя и пребывал в интернате на затворническом положении, да всё же приметил: о ком, о ком, а о родителях кое-кто из ребят предпочитает не говорить вообще. Или с нарочитою, даже злой лихостью отрубают в ответ почти то же самое, что проскрипел Стёпа: «Были, да сплыли! Вам-то что?!»
Но тем не менее теперь вот, когда Пашка со Стёпой уже разговорился, когда назвал Стёпу даже Калинушкой, отступиться ему от Стёпы было невозможно.
Он лишь повернул разговор иначе:
— Всё равно, Калинушка, у тебя наверняка где-то есть кто-то… Ну, такой, например, как у меня Русаков.
— Есть! — тут же и воспрял Калинушка. — Есть, есть! Конечно, есть! В том нашем детском доме завхоз Степаныч! Какой у тебя Русаков, я пока ещё точно не знаю, а вот Гули мой Степаныч не хуже ничуть. Только Гуля-то всё же больше подходит девчонкам, а Степаныч — пускай он не учитель, пускай не железнодорожник, но умеет поправлять крыши, вставлять стёкла, запрягать лошадь. Он, когда ездил за продуктами на базу в район, всегда брал меня с собой. Говорил: «Мне там без второго мужика не обойтись. А мы с тобой всё ж таки тёзки: я Степаныч, ты Степан! Пока выписываю продукты, присмотришь за лошадью…» И, веришь, Зубарик, я присматривал!
— Верю! — ещё ближе, ещё сильней, всем сердцем потянулся к Стёпе Пашка. Потянулся и оттого, что тот тоже назвал его ласково Зубариком, и оттого, что, оказывается, в их жизни многое совпадало.
— У меня — чиж, у тебя — цыплята.
— У тебя — экспресс, электровозы, у меня — лошадь, конная подвода.
— Твой Степаныч тютелька в тютельку, как мой Русаков.
Совпадали у мальчиков и печали-желания. Стёпа очень ясно понимал, что детдомовский завхоз-тёзка на своей громыхающей подводе в город, в интернат вряд ли уж когда прикатит, но в глубине души Стёпа очень бы этого хотел. А Пашка приезда Русакова не только хотел — он ждал, он в него верил. Вот из этого трудного ожидания внезапно и родился тайный сговор.
Сначала Пашка сказал Стёпе:
— Если Русакова всё нет и нет, то давай сами сбежим в Кыж. Сами узнаем, там Русаков или не там. И как живут бабушка с Юлькой.
А вполне бывалый детдомовец, семилетний Стёпа ответил:
— Бегали у нас одни такие… Бегали, бегали, да никуда не добежали. То самое выйдет и у нас… Думаешь, Гуля слепая? Или Косова — слепая? Или другие воспитатели ничего не видят? Да не успеем мы до интернатовской калитки домчаться, нас — гоп, стоп, за ушко и на красное солнышко! А ещё: если бы я и побежал, то уж первым делом не в Кыж, а повидаться со Степанычем.
Ответ показался Пашке резонным. Только чуть кольнуло, что детдомовский, деревенский Степаныч был для Стёпы всё же первее Кыжа, первей Русакова. Но, слегка пораздумав, Пашка не стал спорить и тут.