Когда земное склонит лень,
выходит с тенью тени лань,
с ветвей скользит, белея, лунь,
волну сердито взроет линь.
И чей-то стан колеблет стон,
то, может, Пан, а может, пень…
Из тины тень, из сини сон,
пока на Дон не ляжет день.
А коса твоя – осени сень, —
ты звездам приходишься родственницей.
1916
Простоволосые ивы
бросили руки в ручьи.
Чайки кричали: “Чьи вы?”
Мы отвечали: “Ничьи!”
Бьются Перун
[238] и Один,
в прасини захрипев.
Мы ж не имеем родин
чайкам сложить припев.
Так развивайся над прочими,
ветер, суровый утонченник,
ты, разрывающий клочьями
сотни любовей оконченных.
Но не умрут глаза —
мир ими видели дважды мы, —
крикнуть сумеют “назад!”
смерти приспешнику каждому.
Там, где увяли ивы,
где остывают ручьи,
чаек, кричащих “чьи вы?”,
мы обратим в ничьих.
1916
За отряд улетевших уток,
за сквозной поход облаков
мне хотелось отдать кому-то
золотые глаза веков…
Так сжимались поля, убегая,
словно осенью старые змеи,
так за синюю полу гая
ты схватилась, от дали немея,
Что мне стало совсем не страшно:
ведь какие слова ни выстрой —
всё равно стоят в рукопашной
за тебя с пролетающей быстрью.
А крылами взмахнувших уток
мне прикрыла лишь осень очи,
но тебя и слепой – зову так,
что изорвано небо в клочья.
1916
Ушла от меня, убежала,
не надо, не надо мне клятв!
У пчел обрываются жала,
когда их тревожат и злят.
Но эти стихи я начал,
чтоб только любить иначе,
и злобой своей не очень
по ним разгуляется осень.
1916
Я буду волком или шелком
На чьем-то теле незнакомом,
Но без умолку, без умолку
Возникнет память новым громом.
Рассыпься слабостью песка,
Сплывись беспамятностью глины, —
Но станут красные калины
Светиться заревом виска!
И мой язык, как лжи печать,
Сгниет заржавевшим железом,
Но станут иволги кричать,
Печаль схвативши в клюв за лесом.
Они замрут, они замрут,
Последний зубр умолк в стране так,
Но вспыхнет новый изумруд
На где-то мчащихся планетах.
Будет тень моя беситься
Дни вперед, как дни назад,
Ведь у девушки-лисицы
Вечно светятся глаза.
1916