И опять каждый вспоминал дорогие, самые важные мгновения из прошлого, в которых Открывалась им теперь их судьба, их давняя любовь, их созданность друг для друга в этой жизни. Ольга рассказывала: «Вот иду лугом, знаю, ты в походе, едешь на коне по чужим землям, вижу, слезки растут, нарву пучок и сама заплачу, думаю, и он видит такие слезки, пусть подумает обо мне, и словно вижу тебя сквозь даль, и грустно мне, и радостно думать о тебе. Лягу на траву, уткну глаза в пучок слезок, и мои слезы текут, и счастливо мне от них...» И он рассказывал: «Ночью лежу у костра, кони пасутся, товарищи спят, а я не сплю, гляжу в небо на звезды, а их как зерен – и малые, и крупные, и яркие, думаю, где Ольгина, где моя звезды, думаю, вот эта – моя, а та – твоя, и печалюсь, что не рядом, а тогда выберу две звездочки рядом и радуюсь – вот наши. Вдруг зничка пролетит, я загадываю: моя Ольга. А когда домой возвращался, всегда хотелось налево поворотить с перекреста – к тебе, а не направо – домой...»
Так, прирастя друг к другу, не шевелясь, не притронувшись к еде, говорили беспрерывно, пока не начало смеркаться. Все важно было высказать в чистоте первого объяснения; надо было узнать все слова, что могли быть сказаны раньше, сложись по-иному жизнь, те слова, что думались друг про друга, накапливались в многолетнем вынужденном разлучении в снах, молитвах, грезах, тайных мечтах. Когда совсем смерклось, Мишка собрался с духом и встал:
– Поеду, Ольга. Скоро праздник, увидимся.
На богоявленье Мишка, Софья, отец поехали в Волковыск. На замчище встретилась им в толпе Ольга. Старый Росевич, памятуя об Юрке, поехавшем в Гродно с Еленкой и матерью, сам Ольгу и подозвал: «Будь с нами!» В церкви Мишка и Ольга, стиснутые народом, взялись за руки, как на венчании, только ту испытывали горечь, что не в фате была Ольга, а в черном вдовьем платке. И на водосвятье держались вместе. И на обед к Волковичам пошли вместе. И вместе возвращались из города. Мишка и сел в Ольгин возок. До самого перекреста длился счастливый час. «Скоро приеду!» – шептал он. «Каждый миг жду!» – отвечала Ольга.
Но спустя два дня, в тихий вечер, когда Мишка с отцом играли в шахматы, а Софья и тетка Маруша шептались под мурчанье веретена, послышался во дворе Гнаткин голос. Лётом вынеслись из избы: господи, свершилось чудо – Еленка сама, своей силой, с саней встает, к ним шагает, нетвердо еще, шатается на некрепких ногах, но идет, идет. Но и какая-то тревожная неясность всех остудила: Гнатка у саней мнется, в санях Юрка лежит, верховых паробков нет, матери нет – где они? почему нет? И вдруг Еленка падает на колени: «Таточка, Софья! Маму нашу убили!»
Не смерть страшна – она каждого ждет. Страшна смерть негаданная – она тайну судьбы открывает, судьба у всех разная, ее не провидишь. Горькая судьба и страшит: где мнилось счастье – оказалась смерть, воскресенье обернулось в успенье, вместо светлого праздника справляй тризну. Вот канула в неманские воды мать, и на семью нашло духовное помрачение, открылась потусторонняя прорва, дыра в леденящий мрак, куда падают жизни, мучительно отрываясь от живых. И надо постоять на краю этой бездны, чувствуя ее зов, и сказать себе истинную, нелегкую для души правду, принять на себя вину, достойную такой смерти, посовеститься за свою жизнь, когда другая оборвана уже навечно.
Старый Росевич винил себя, что не поехал вместе с женой, доверил ее неумелой обозной охране, и она оказалась в беззащитном одиночестве под мечами крыжаков, звала его, положила себя за Еленку, а он здравствует, в час ее муки праздновал у Волковича.
Мишка горевал, что остался дома по немощи, берег свою рану, свое счастье отыскивал, в церкви мысленно с Ольгой венчались, а мать со смертью обвенчалась на неманском льду. Вспоминалось, ему, как они с Гнаткой заталкивали волка мордой в окно, бабы в избе визжали от страха, а мать звала его на защиту: «Мишка!» и он вбежал с лживым удивлением: «Что, мамка?» И они с Гнаткой, заколов связанного волка, сказали, что убили, и числились спасителями. И вспомнились еще слова Кульчихи про большой страх для Еленки. Вот какой нужен был страх – во всю жизнь не избыть.
А Гнатка винился, что не вывез Марфу из сечи, должен был взять от Роговича в свои сани, но кто бы тогда Еленку оборонял? Юрка хорошо правил, а стрелял бы кто? А четверым в санях тесно, и как было в той суете все углядеть, все верно сделать? Мгновенья решали. Надо было вернуться к Марфе, биться возле нее и лечь рядом, но Юрку поранили – кто бы их спасал? И все равно: должен, должен был – под его защиту отдались, его силе доверились и обманулись. Грех и боль на весь остаток жизни.
Еленка горько проклинала свое исцеление; такою ценой это чудо окуплено, что совестно ходить и стоять, шагнешь шаг – и в ушах отдается прощальное: «Доченька!» Мать жизнь дала и свою жизнь взамен ее радости положила – как согласиться? А Софья плакала, что нет матери, пустеет обычное ее место, замолк ее голос, не услышится смех, некому рассказать свои страхи; приедут сваты, соберутся на обрученье люди – уже не порадуется она, как мечтала, не скажет благословенья, и проститься с ней не удалось, унеслась на санях морозной ночью, осиротив дом, оставив всех на полную волю...
И все это мученье, отчаянье, боль изливались в голос, в полоумных вскриках, в молении и проклятьях, в переходах ярого страдания в бессильный плач, кручины в бешенство, в толкотне вокруг раненого, полупамятного Юрки, свидетельствовавшего кровавой рубахой и раной в плече жестокую правду беды. Потом бабы накрыли стол, и тут за поминальной чарой, за слезными вспоминаниями пришла ко всем внятность судьбы, обрекшей их память на угнетение, требующей отдать свой дух мщению, чтобы успокоились живые сердца и возрадовались справедливости отошедшие души.
Наутро решили ехать в Волковыск – доставить скорбную весть и помолиться в церкви о преставившихся Марфе, паробках и полусотне других людей, соединенных с матерью смертною неманской купелью. Юрку по его просьбе отвезли к сестре.
Обласканный, успокоенный Ольгиной заботой Юрка впервые за последние дни крепко уснул. Ольга сидела возле брата, печалясь о нем, о Росевичах, о Мишке, которого разлучают с ней положенные недели скорбения. Ей стало страшно, что придется долго сидеть в одиночестве в этом опостылевшем доме; Юрка поднимется, уйдет в Волковыск, а она опять будет одна, никого не видя, никого не встречая... «Уеду с Юркой»,– думала она. Что этот двор, что здесь делать? Чужой он, не здесь им с Мишкой жить, намучилась здесь, пора уйти и забыть, освободиться для новой жизни. А там, в отчем доме, вернется на свое девичье место, там стены помнят ее сны, оттуда ушла в несчастье, оттуда и к счастью надо уходить. И Юрку доглядит. И Мишка сейчас часто в церковь будет приезжать с родными, они погреться, поговорить зайдут. Его сможет видеть.
Ольга открыла сундук и стала выкладывать вещи, отбирая свое.
Но тут некстати появился старый Былич.
– Добро глядишь? – спросил он, поздоровавшись, и по этим словам, по глазам свекра Ольга почувствовала в нем затаенную враждебность, сосредоточенность недоброй мысли.
– Раздевайтесь, погрейтесь с дороги,– предложила Ольга в тревожном ожидании.
Свекор отказался:
– Я ненадолго! – и, в чем-то колеблясь, не находил, что сказать.– Спит? – кивнул он на Юрия.
– Спит,– кивнула Ольга, ничего более не объяснив. Старик все же присел на лавку, помолчал, пересиливая
неловкость и смущение, и отважился приступить к своему делу.
– Сядь, Ольга. Стоючи не беседа. Она присела.
– Ты не обижайся на нас, а пойми,– сказал старик ласковым голосом.– Скоро Степка наш женится, останемся мы со старухой одни. Нам тоскливо, ты здесь одна... Так мы подумали: переходи к нам. Вместе будем жить, все веселее... И все же этот двор дал я Даниле, как вы женились. А Данилы нет... Кому он перейдет? Пусть Степке, брату, достанется. Ты молодая, не век же тебе тускнуть одной... По совести если глядеть, надо тебе этот двор нам вернуть.
– Верну,– глухо сказала Ольга.– Уже и вещи свои собираю.