Старик искренне обрадовался такой легкости согласия и не удержался оправдать себя добела:
– Я понимаю, тебе горько слушать, но и мне больно говорить. Да что поделаешь, такой обычай, когда детей не бывает. Были бы у вас дети, тогда другое дело, у них право по отцу. Сама знаешь, что правду говорю...
– Словом,– послужила собака – иди в лес помирать,– криво усмехнулась Ольга и, резко вскинувшись, выпалила хриплым криком старику в лицо: – Детей не было! А кто винен? Или не видел ты моего живота? Или не твой Данила меня бил, не здесь погибло дитя, не эти половицы его и моей кровью политы? А теперь: вон за ворота – детей не было! Зря ты сказал. Сама хотела уйти, вот, озирнись, собиралась. А теперь не пойду. Это все дитенка, твоим Данилой убитого. Я здесь столько отплакала, что все насквозь моими слезами пропиталось. Хочешь двор – убить меня придется. Не знаешь меня! Я в бедности выросла и дальше буду в бедности жить, но обидеть себя не дам. Я – хозяйка, по сыну наследую, захочу – уйду, захочу – останусь.
– Не ваше с Юркою, чтобы ты тут приказывала, а он валялся,– злобно сказал Былич.– Мною нажито, себе и верну.
– Вернешь, если отдам.
– Может, и мужа нового сюда приведешь?
– Захочется – приведу. Тебя спрашивать не стану.
– Ну, гляди,– поднялся старик,– не хочешь добром, возьму силой.
Он вышел, плюхнулся в сани, огрел кнутом лошадь и умчал.
Ольга подошла к брату – он спал. Слава богу, не слышал, подумала она с облегчением. Нельзя слышать такие споры, злую грызню. Что ему двор? Что ей в этом дворе? Главное отнято, бревнами не заменишь. Одного хочется: забыть эти годы. Ничего и не поняли, хоть и Данилы нет. Свербит жадность. Загорелось отданное назад вернуть. Думают, бессильная, слабая – отнимем; припугнем – смирится, поплачет – и пойдет вон. Или к ним: стоять у печи, кланяться в ноги, что не совсем прогнали, что приютили за печкой в углу, как сверчка,– навеки. Уж нет! Не нужен двор, на пасху отъедет. А они пусть ждут. Она не блудница, которую палкой выгоняют, она здесь мученица была. И где жить – выберет своей волей. Решив так, Ольга подумала, что ни брату, ни Мише о приезде старика, об обидных словах не скажет: ее дело, зачем им за ее прошлые ошибки терзаться.
Дней через десять Юрий окреп и ушел в Волковыск к отцу Фотию, и все эти дни прошли для Ольги в бодрости и покое. Брат открыл ей свою мечту об Еленке, они подолгу говорили о ней, и он старался втянуть Ольгу в гадания: откажет ему Еленка, если он посватается, или даст согласие? «Да что ж мучиться и через чужих людей узнавать,– учила его Ольга,– сам спроси; тебе можно, вы не чужие, вместе от смерти ушли, она тебе честно ответит. Скажет «нет» – и сватов посылать не надо, скажет «да» – без робости за сватами войдешь. А что скажет, никому не известно. Пока не спросишь – не откроется». «Как же спрашивать,– говорил Юрий,– только мать потеряли». «Да разве горит? Годами ждут люди,– говорила Ольга, думая о своем ожидании.– Не на месяц женитесь. Пройдут сороковины, привыкнет она к горю, подумает о себе, оглядится – тогда и спросишь, на ее трезвую душу». Но и сама однажды не выдержала, открылась, что решили с Мишей Росевичем пожениться. И чтобы брат все понял, пожалел ее, не подумал дурного, рассказала свою жизнь в замужестве за Данилой. «А я слеп был,– виновато сказал Юрий,– думал, ты счастлива!» И установилась между братом и сестрой давняя близость, словно утерянную опору отыскали, вернулась радость веры, что каждый из них друг для друга тот единственный человек, который все поймет и примет и, ничего себе от друга не желая, желает другу добра. При расставании Ольга сказала Юрию: «Через месяц приеду. Насовсем». Он загорелся: «Зачем ждать? Поедем сегодня! Вдвоем так весело, хорошо!» «Не уговаривай,– вздохнула Ольга.– Нельзя раньше».
После сороковин, на другой день, как Ольга и ожидала, приехал к ней Мишка. Вошел в дом – для нее сразу свет просветлел. В глаза друг другу посмотрели, обнялись – вот и блаженство, и вечной жизни не надо, только бы с таким чувством хоть год прожить.
Сели за стол. Ольга, подперев ладонями лицо, любовалась Мишкой, нравилось ей, как он глядит, как меняются его глаза, как улыбается ей, как горестно говорит о матери и жалеет отца, радуется за Еленку, хвалит за смелость Юрку, как с нежностью говорит о Кульчихе – приходила поглядеть на Еленку и отругала всех, что тоскуют, как сдохлые,– и о своем ожидании встречи и радостных, вопреки семейному горю, снах.
Опять засиделись до ночи, до огня. Где-то далеко стали выть волки, дворовые волкодавы неистово набрехались перед сном, сверчок завел свою вечернюю песню; потрескивая смолой, призывала к покою лучина... Ох, как не хотелось расставаться: ему – уходить в зимнее поле, ей – отпускать его в ночной мрак. Обнявшись, стояли у порога, шептались о новой встрече. Он вдруг отстранялся: «Ну, пойду!» Или она говорила: «Ну, иди, поздно!» И вновь льнули друг к другу... И мир, по жесткому закону которого им надо было сейчас разлучиться, удалялся от них, затуманивался, забывался, и горячечно подчиняла их себе истинная правда жизни – их любовь, биение их сердец, требующих счастья.
Мишка шагнул к печи, дунул на лучину, она не загасла, он вырвал ее из щипца и ткнул в воду. Стало темно. Стукнул, упав на пол, отстегнутый меч. Шелестя, опали одежды, и все былое, все лица и имена, заботы, сомнения, трезвость – все исчезло; они оказались в ярком своем мире, где страсть – залог верности, чистоты и веры.
Была ночь. И вдруг в ночной тишине им услышался далекий, нарастающий топот отряда.
– К нам? – спросила Ольга.
– Похоже,– сказал Мишка.
Они еще послушали и убедились, что скачут к ним.
Не зажигая огня, они оделись. Тогда Ольга запалила лучину. Мишка пристегнул меч и сел к столу. «Свекор» – подумала Ольга и сжалась, предчувствуя беду.
Разлаялись собаки. В ворота застучали дубиной. Скоро сонный паробок закричал: «Кто?»
– Свои! – крикнули ему.– Данилов отец!
Ольга пошла из избы. Паробок убирал на цепь псов. За воротами переговаривались люди. «Господи, что он хочет? – думала Ольга.– Зачем при Мишке?»
– Кого бог принес? – крикнула она.
– Свекра твоего,– ответил из-за ворот старик.– Ехал мимо с людьми. Пусти погреться.
– Отпирай,– махнула Ольга паробку.
Человек десять конных въехали во двор и сошли с седел. Ольга узнала Степку, Верещаков Петра и Егора; и Рудый, одетый в кожух, был среди них, хотя днем, в приезд Мишки, видела его во дворе. «Вот оно что,– поняла она,– Рудый позвал».
– Помнишь, Ольга, я тебя по-доброму просил,– сказал старик.– Ну, показывай гостя своего.
«Господи, будь что будет! – подумала Ольга.– Начнут биться, возьму топор, умру рядом с Мишкой».
– Заходите,– сказала она и пошла в дом.
Они входили в избу, здоровались и становились толпой у порога. Мишка отвечал: «Здорово, Петра! Здорово, Егор! Здорово, Рымша!» Ольга стала у печи, перед топкой, косясь на холодное острие секиры.
Все долго и неловко молчали. Наконец старик обратился к Мишке:
– Что, дома не спится?
– В гости заехал,– отвечал Мишка.– А что?
– А то! Нехорошо засиживаться во вдовьей хате. Все-таки невестка моя. Вдруг обида будет?
– Что же я, вор какой – вдову обижать?
– Вдруг мне обида будет?
– А какая тебе обида?
– Года не прошло,– ворчал старик,– а уж тут гости ночные.
– Не пойму тебя,– помрачнел Мишка.– Вот и вам всем по домам в мороз не сидится. Ищете кого? Или как?
– Может, и ищем,– наступал старик.– Все же скажи, чего тебе здесь торчать посередь ночи?
– Вы что, гнать меня взашей прибыли? – усмехнулся Мишка.– Наезд! И вы, Верещаки, не поленились? Что, обида у вас на меня? Вам-то чего морозиться?
Егор покривился.
– Вот,– кивнул на старика,– прискакал: пособите, невестка честь не хочет держать, молодцов принимает. Твое имя не говорил. Знали бы, что ты, не стронулись.
– Зачем, старый, Ольгу позоришь? – сказал, поднимаясь Мишка.– Не совестно?