Наконец она улеглась и заснула. Утром она не сразу подошла к Келлзу: почему-то увидеть его в памяти было ей почти так же страшно, как найти мертвым. Когда она все же собралась с духом и нагнулась над ним, он был в полном сознании.

В глазах его мелькнуло удивление.

— Джоун? — прошептал он.

— Да.

— Вы все еще здесь, со мной?

— Конечно. Не могла же я вас бросить.

На его светлые глаза набежала странная тень.

— Я еще жив. А вы остались!.. Когда вы в меня стреляли — вчера?

— Четыре дня назад.

— Четыре дня! Позвоночник перебит?

— Не знаю. Но не думаю. Там страшная рана. Я… я сделала все, что могла.

— Значит, сначала хотели меня убить, а теперь спасаете?

Джоун промолчала.

— Вы хорошая девушка. Вы поступили благородно, — сказал Келлз. — Только лучше бы вам быть похуже. Тогда я проклял бы вас… и… задушил.

— Вам надо лежать спокойно, — ответила Джоун.

— Нет. В меня уже стреляли. Если позвоночник цел, я выкарабкаюсь. Как бы это выяснить?

— Не имею ни малейшего представления.

— Поднимите меня.

— Нельзя. Рана может открыться, — возразила Джоун.

— Поднимите! — Даже в этом слабом шепоте звучала его железная воля.

— Зачем? — спросила Джоун.

— Мне надо знать… могу я сидеть или нет. Если нет… дайте мне револьвер.

— Не дам, — твердо, под стать ему, ответила Джоун.

Она подсунула руки ему под мышки и, осторожно посадив, отняла руки.

— Я… очень боюсь… боли, — еле выговорил он. На бледном лице выступили крупные капли пота. — Я… не могу терпеть… боль.

Однако, несмотря ни на что, он остался сидеть и даже заставил себя согнуть спину, но тут же громко застонал и без чувств упал на руки Джоун. Она осторожно уложила его и потратила немало сил, прежде чем снова привела его в чувство. Он совсем ослаб и лежал молча. Видимо, его терзала боль. Но теперь у Джоун появилась уверенность, что он будет жить. Она сказала ему об этом. Он лишь как-то странно усмехнулся. Немного позже Джоун принесла бульон, он с благодарностью его выпил.

— Я выживу, — еле слышно сказал он погодя, — я поправлюсь. Позвоночник цел, значит, все будет в порядке. А вы принесите сюда еды и питья… и поскорее уезжайте.

— Уехать? — в недоуменье повторила Джоун.

— Да, уезжайте. Только не по каньону — там вам придется туго. Поезжайте обратно по старой тропе. Тогда у вас будет шанс. Не мешкайте, отправляйтесь.

— Как? Оставить вас здесь одного? У вас же нет сил даже чашку в руках держать! Я не могу уехать.

— И все же уезжайте.

— Но почему?

— Потому что через несколько дней рана начнет заживать, я поправлюсь… И снова стану самим собой… Мне кажется… Боюсь, я вас полюбил. А для вас это обернется сущим адом. Уезжайте, уезжайте, пока не поздно. Если вы останетесь..* и я поправлюсь… я вас никогда больше не отпущу.

— Келлз, бросить вас здесь одного было бы подлой трусостью, — серьезно ответила Джоун, — без помощи вы умрете.

— Тем лучше. Только я не умру. Меня не так-то просто убить. Говорю вам — уезжайте.

Джоун отрицательно покачала головой.

— Вам вредно спорить. Смотрите, вы совсем разволновались. Пожалуйста, успокойтесь!

— Джоун Рэндел, если вы не уедете, я… я вас приучу к узде… буду держать совсем беззащитную где-нибудь в пещере… буду ругать последними словами… бить… убью! Да-да, я на все способа!! Говорю вам — уезжайте.

— Вы совсем сошли с ума. Раз и навсегда — никуда я не поеду, — твердо ответила Джоун.

— Вы… Вы… — тут голос ему изменил, он еще что-то прошептал и умолк.

В последующие дни Келлз больше молчал. Выздоровление шло медленно, неровно. Одно было очевидно: если бы Джоун оставила его одного, он бы не долго протянул — она это хорошо знала. Да и он тоже. Когда Келлз бодрствовал и Джоун к нему подходила, лицо его озарялось прекрасной, но тоскливой улыбкой. Похоже, ее присутствие, хоть и задевало его, все же помогало держаться. Однако по двадцать часов в сутки он спал и в это время не нуждался в ее уходе.

Только теперь Джоун почувствовала, что такое настоящее одиночество. Бывали дни, когда она ни разу не слышала звука даже собственного голоса. У нее появилась привычка молчать — знаменательный признак одиночества. С каждым днем все меньшую роль в ее жизни играли раздумья, все большую — эмоции. Теперь она могла ничего не делать. Иногда она вдруг как бы пробуждалась, заставляла себя задумываться о том, что ее окружает — об островерхих пиках над стенами пустынного каньона, величественных деревьях, обо всех этих вечно немых, неизменных знаках ее одиночества, и тогда в груди у нее поднималась слепая безрассудная ненависть. Она ненавидела окружающее за то, что стала гаснуть ее любовь к нему, за то, что оно мало-помалу как бы становилось частью ее самой, за то, что оно было так жестоко неизменно, самодостаточно, бесстрастно. Ей нравилось сидеть на солнце, впитывать его тепло, его яркий свет. Иногда она едва не забывала пойти проведать больного. Временами она пыталась сопротивляться предательским переменам в самой себе — она становилась все взрослее, и в то же время что-то безвозвратно теряла. Временами целиком отдавалась ощущению светлого безмятежного покоя, когда, кажется, нигде ничего не происходит. И понемногу, когда она поняла, что эти часы покоя постепенно все больше вытесняют часы бодрой активной жизни, она, как ни странно, стала чаще вспоминать Джима Клива. Мысли о нем занимали и долгие торжественно-тихие дни, и темные безмолвные ночи, когда невыносимое одиночество достигает предела. Вспоминая его поцелуи, она забывала свой гнев и стыд и только предавалась сладкой неге того, что они за собой влекли. И жаркие мечты в бесконечные часы одиночества сделали свое дело — Джоун влюбилась в Джима.

В первые три недели Джоун вела счет дням, но потом сбилась. Время еле тянулось, и все же, когда она оглядывалась назад, казалось, что оно пронеслось со стремительной быстротой. Происшедшая в ней перемена, повзросление, осознание себя как женщины, привели к тому, что ей стало представляться, будто в заточении прошли уже целые месяцы.

Келлз стал понемногу выздоравливать. Но вдруг случился рецидив. Что его вызвало, Джоун не знала, только видела, что Келлз умирает. Несколько дней жизнь его висела на волоске, он даже не мог говорить, но вскоре состояние его снова заметно улучшилось.

Таяли запасы пищи. Перед Джоун замаячили новые заботы. Правда, в каньоне водилось много дичи — олени, кролики, — но ведь из револьвера их не подстрелишь. Она уже стала подумывать, что придется пожертвовать одной из лошадей. А тут еще у Келлза пробудился волчий аппетит, и как раз на мясо. Это резко обострило ситуацию. И вот, в то утро, когда Джоун ломала голову, пытаясь решить эту задачу, она вдруг увидела, что по каньону к хижине едут всадники. В первую минуту она так обрадовалась, что совсем забыла о том ужасе, который испытывала раньше при одной только мысли о подобном обороте дел.

— Келлз, — тут же крикнула она, — по тропе кто-то едет.

— Наконец-то, — отозвался он слабым голосом, и его изможденное лицо оживилось, — долго же они… сюда ехали. Сколько их?

Джоун пересчитала — пять верховых и несколько вьючных лошадей.

— Значит, это Гулден.

— Гулден! — вздрогнув, воскликнула Джоун.

Ее возглас и тон заставили Келлза внимательно на нее посмотреть.

— Вам уже приходилось о нем слышать? Самый отъявленный преступник на границе. Больше я таких не встречал. Вам придется худо — он очень опасен, а я еще совсем беспомощный… Слушайте, Джоун, если я вдруг дам дуба… Вам надо будет во что бы то ни стало бежать отсюда… или застрелиться…

Удивительное дело — этот прожженный бандит предостерегает ее от тяжкой участи, которую сам ей готовил. Джоун достала револьвер и, спрятав в пазу между бревнами, снова выглянула из хижины.

Всадники были уже совсем близко. Тот, что ехал первым — богатырского сложения, — одним прыжком взял ручей и, натянув поводья, соскочил на землю. Следом за ним тут же подъехал второй. Остальные не спешили, шли вместе с вьючными животными.