В ожидании, когда наступит ночь, под прикрытием которой он надеялся избавиться от своих врагов, Клаас сидел, уставившись взглядом в ту сторону, откуда доносилось пение, и мучительно думал. Отбросив несколько планов, как неосуществимые, он с настойчивостью дикаря перебирал все новые и новые, один смелей другого, но пришлось отказаться и от них: они были не под силу одному человеку, да и времени было мало. Солнце уходило на запад очень быстро, и Клаас стал считать минуты с чувством человека, приговоренного к смерти. Он был близок к отчаянию, когда взгляд его внезапно упал на скалы, доходившие до самой реки.

Странная растительность покрывала эти светлые гранитные глыбы. Она прилепилась ко всем извилинам, торчала из всех щелей. Это были твердые, бледно-зеленого цвета стволы, ровные, как свеча, и лишенные какой бы то ни было листвы. Трудно представить себе что-нибудь более унылое и более нарушающее приветливость окружающего леса. Ничего не может быть мрачней этих прутьев, похожих на бронзовых змей, воткнутых в стоячем виде в скалу.

Вздох облегчения, который можно было бы принять за вздох бизона, вырвался из груди Клааса. Бур улыбнулся и, подобно великому сиракузскому математику, воскликнул:

— Есть! [39]Он узнал молочай эвфорбию, опасное растение с острыми колючками, которое дает одновременно и масло и сок, таящие смерть для людей и животных. Он внимательно всмотрелся в скалы, измерил на глаз расстояние, сделал чуть недовольную гримасу, заметив, что оттуда слишком близко до расположения его врагов, затем со свойственной ему беспечностью пожал плечами, как бы говоря: «Все устроится. Посмотрим».

Затем он вернулся в переднюю часть фургона, которая служила ему жильем. Он вышел оттуда через несколько минут, держа в одной руке два крупнокалиберных револьвера, а в другой — бурдюк с буйволовым жиром. Хорошенько осмотрев оба револьвера и патроны, он убедился, что все в порядке, однако пробормотал:

— Не люблю я эти игрушки! Их почти не чувствуешь в руке. Хорошо стрелять из них невозможно. Кроме того, не люблю я эти пули — они не толще мундштука. Глубоко они не входят. Они расплющиваются, как монета, а выбить человека из строя они не могут… То ли дело доброе ружье и пульки восьмого калибра, да еще если к ним подбавлено немножко олова… Вот когда можно поработать! Но ведь у меня выбора нет, ничего не поделаешь… Сегодня ночью мне мое верное ружье служить не может. А эти бараньи ножки — это, как-никак, двенадцать выстрелов… Ладно, довольно болтать. Вот и солнце заходит. Приготовимся…

Он закрыл заднюю дверь фургона на засов и через деревянную перегородку обратился к обеим женщинам:

— Если вы услышите кое-какой шум, не пугайтесь. Я попытаюсь сделать все, чтобы вырваться отсюда.

Никакого ответа.

— Вы меня слышите, сударыня? Не бойтесь: вам ничто не грозит.

Обе пленницы хранили презрительное молчание.

— Ладно, ладно! — проворчал Клаас и ушел. — Потом посчитаемся. Клянусь, Корнелис и Питер были правы! Черт меня побери, если я не заставлю себя слушать! Надо было опрокинуть фургон в речку и подмочить бочонок с порохом, хотя бы даже погибли эти две тигрицы.

Ночь наступила сразу, без сумерек. Она, как черное покрывало, свалилась на реку, на долину, на лес. Клаас снял с себя кожаную куртку, шерстяную рубашку, разулся. На нем остались одни только узкие рейтузы. Тогда он вскрыл бурдюк, набрал полные пригоршни жира и обильно смазал себе лицо, туловище, руки и ноги и даже единственное свое одеяние.

— Вот так! — сказал он. — Хорошо! Теперь, если я даже попаду в засаду, черта с два им удастся схватить меня. Я выскользну у них из рук, как угорь, и никакая сила меня не удержит.

Он заткнул оба револьвера себе за пояс и прихватил кривой нож, похожий на мексиканский мачете. Затем с легкостью, какой нельзя было и ожидать от такого увальня, он перескочил через забор и исчез, оставив фургон на милость божью.

По мере того как он приближался к месту расположения врагов, которые при фантастическом свете костров готовили себе ужин, шаг его замедлялся. Клаас взял свой нож в зубы, растянулся на траве и пополз с гибкостью кота, не дыша и производя не больше шума, чем змея, устремляющаяся в засаду. Он прокладывал себе дорогу руками среди сухой травы так, что не слышно было, как ломался сухой стебелек; он скользил по тропинкам, которые протоптали дикие звери, использовал всю свою ловкость сына природы и наконец добрался-таки до своих врагов. Одни лежали, другие сидели во круг костра и жарили мясо, покуривая отвратительный табак, который здесь на вес золота.

Разговор шел оживленный, и говорили, разумеется, о создавшемся положении и о событиях, которых можно было ожидать назавтра.

— Нет, вы только подумайте, — сказал один, — этот чурбан хотел бы забрать себе весь клад!..

— Клад? А вы уверены, что он действительно существует, этот клад? — спросил какой-то скептик.

— Да вы с ума сошли! — загремел хор оптимистов. — Все только об этом кладе и говорят! Такое богатство! Можно было бы купить всю колонию!..

— А женщины?.. Там есть женщины, в фургоне. Когда повесим бура, мы женщин разыграем. На ножах.

— Я предпочитаю добрую пригоршню алмазов…

— А кто сказал, что эта скотина развозит настоящих женщин? Вероятно, это какие-нибудь голландские судомойки…

— Еще чего!.. Это чистокровные англичанки, друг мой. Настоящие леди. Вы видели, как он оберегал фургон, когда мы гонялись за Смитом?

— Это верно.

— Вы их не видали?

— Нет, но мне говорили Корнелис и Питер.

— Это его братья?

— Братья. Но они страшно злы на него.

— Ничего себе семейка! Братья, а готовы убить один Другого!

— А вам-то что? Поделим их наследство!

— Смотрите на них! Вот они о чем-то горячо беседуют с миссионером, который свалился к нам на прииск несколько дней назад. По-моему, зловещая птичка.

Клаас, который невозмутимо слушал весь этот разговор, не оставлявший никаких иллюзий насчет намерений его врагов, повернул голову и действительно увидел его преподобие в обществе Корнелиса и Питера.

Вот они медленно отошли в сторону и остановились в самом конце освещенной кострами поляны. Клаас не потерял ни одного мгновения. Тем, кто только что выкладывал свои планы, он предоставил тешиться надеждой, хотя и придерживался особых взглядов на ее осуществимость, а сам пробрался к тому месту, где совещались три мерзавца.

Он не слышал первой части беседы, но вторая оказалась в высшей степени интересной.

— Что касается Клааса, — сказал его преподобие своим трескучим голосом, напоминающим завывание шакала, — то от него нам надо избавиться.

— Нет! — грубо возразил Корнелис. — Я не хочу, чтобы его убили. Он старшин в семье, он всегда был нам хорошим товарищем, и его смерть…

— Да бросьте! — перебил его Питер. — Вы тоже начинаете заводить себе предрассудки, Корнелис. А я такой человек: если мне мешают, я не смотрю, родственник это или чужой человек. Бац! — и готово, его нет! По-моему, лучшего и придумать нельзя.

— Но Клаас вам не мешает.

— Он захочет четвертую часть клада. А я считаю, что лучше делить на три части, чем на четыре.

— Питер, вы сошли с ума! Вы говорите о трех частях… А вся эта орава, которая нас сопровождает?..

Его преподобие рассмеялся:

— Честное слово, я еще не видал такого дурака, как этот Корнелис!

— Послушайте, старый английский каналья, вам хочется, чтобы я сделал из вас котлету?

— Ну-ка, попробуйте, идиот! Скотина! Я вас не боюсь! Попробуйте-ка поднять на меня руку!

— А кто мне помешает?

— Вот это!

И лжемиссионер извлек из внутреннего кармана своего сюртука измятую грязную тряпку, отдаленно напоминавшую платок.

— Вы смеетесь?! — обиделся Корнелис.

— Вообще говоря, да. Но в данный момент я вполне серьезен, как человек, знающий местонахождение клада, который одинаково сводит с ума таких дикарей, как вы, и даже людей цивилизованных вроде меня.

вернуться

39

Великий сиракузский математик Архимед (287–212 гг. до н. э.) воскликнул: «Есть!» — когда открыл закон о том, что тело, погруженное в жидкость, теряет в весе столько, сколько весит вытесненная им жидкость.