У Александра персиковый румянец на щеках, влажные глаза, в смелом разбросе густые брови, плечи широки, певучими складками с них стекает легкий, из заморской «древесной шерсти» хитон, перехваченный золотым поясом.

В кроткие минуты он обычно клонил голову влево, глядел сейчас с серьезным почти детским — любопытством на лежащего во прахе прославленного философа.

А свита позади, полыхающая пурпуром, сверкающая серебром и золотом, недоуменно взирала на встречу людей, схожих друг с другом ровно столько же, как солнце в небе с придорожным булыжником. Один равен богам, а в другом нет человеческого, даже не раб, почти животное. Но на этот раз господином держится не богоподобный — царь почтительно стоит перед возлежащим нищим.

И Александр почувствовал — победить не в силах, любая победа тут окажется смешной в глазах всех. Но в его силах осчастливить.

— Что могу для тебя сделать? Проси! — произнес он в порыве. Диоген повел темным взглядом и смежил мятые веки.

— Посторонись немного. Ты закрываешь мне солнце.

Свита замерла, а толпа пришла в движение. Не все слышали ответ, но все хотели его знать.

— Клянусь Зевсом! — воскликнул царь с молодой запальчивостью. — Если б я не был Александром, то стал бы Диогеном!

Он кинул последний взгляд, на дремлющего черноногого философа, и свита почтительно расступились перед ним…

Все схлынули, остался один — невысок, худощав, на скуластом лице в подстриженной бородке прячется насмешливая улыбочка. Он подошел и, осторожно подвернув белую хламиду, опустился на землю.

— Ты узнаешь меня, Диоген?

Сумрачный глаз блеснул настороженно и недоброжелательно.

— Не притворяйся, что не помнишь меня, — с усмешкой продолжал подсевший.

— Хорошо помню, — сипло объявил хозяин. Этот ребенок возит тебя с собой, Аристотель Стагирит, как дорогую игрушку.

— Он перестал играть в логику и этику, Диоген. Он теперь собирается играть народами и царствами. Я больше ему не нужен.

— Однако ты все еще с ним.

— В последний раз. Возвращаюсь в Афины, там ждут меня ученики попроще.

Диоген сердито фыркнул:

— Будешь снова учить — принимайте этот гнусный мир, и он примет с объятиями вас.

Аристотель по-прежнему таил в бороде усмешечку.

— Из твоей бочки мир действительно выглядит непривлекательно.

— Я спрятался от него в бочку потому, что досыта нагляделся, как люди испакостили его. Больше не хочу видеть.

— Испортили мир? Значит, он когда-то был хорош?

— Он и сейчас еще хорош там, куда люди не могут добраться.

— А как ты мог видеть такие места, Диоген, куда люди не добрались?

— Подыми голову, Аристотель, — сердито сказал хозяин бочки. — И делай это почаще. Видишь небо? Оно чисто, не затоптано и не заплевано.

Сравни его с грязной землей. А ласточек видишь?.. Они свободны и счастливы.

Такой чистой когда-то была и земля. И на ней жили свободные люди, которые, как ласточки, не желали себе много.

— Их наказали боги?.. Ох, это старая сказка, Диоген.

— Не лукавь со мной, Аристотель. Я же знаю — ты не из тех, кто кивает на богов. И я не глупей тебя. Люди сами наказали себя.

— Кто и когда это сделал?

— Не все ли равно — когда. Давно! Стерлось из памяти… А кто первый начал портить жизнь — догадаться можно.

— И кто же? — поинтересовался Аристотель. — Наверное, такой же жадный до власти, как Александр Македонский, почтивший тебя сейчас?

Диоген презрительно хмыкнул:

— Плоды созревают после того, как из семени вырастет дерево.

Александры появились потом.

— Кто же тот злодей, бросивший дурное семя?

— Усердный земледелец! — своим сиплым голосом возвестил Диоген.

Аристотель с прищуром уставился на него — пыльная борода хмурый лоб, мятые веки, под ними беспокойные глаза. Прячась в бочке, этот старый почитатель Сократа, похоже, слышит все, о чем говорят его собратья. Совсем недавно Аристотель высказал мнение, что наилучший из всех людских слоев земледельцы, бесхитростно делающие свое дело, всех кормящие, ни во что не сующиеся, не стремящиеся править другими людьми. Они никому не приносят вреда, только пользу. Воистину соль земли. Диоген делает выпад.

Аристотель посерьезнел и спросил наивежливейше:

— Объясни мне, чем земледелец, да еще усердный, мог испортить счастливый мир.

— Он понял, что мотыга плохо кормит его, догадался построить себе соху, запряг в нее вола…

— Разве это преступление, о Диоген?!

— Самое большое. Такого преступления никогда не сделает твой Александр, как бы он со своими войсками ни старался убивать разрушать, сжигать. Александр — кроткий агнец, если сравнить его с первым погоняльщиком вола на поле.

— Темны мне твои слова, Диоген.

— А ты поднапрягись, чтобы понять: пока есть мотыга, не может быть зла! — с сердитой сипотцой, торжествующе, — Если ты даже очень сильный, то все равно не заставишь меня, слабого — бери мотыгу, добывай мне хлеб. Меня же придется кормить, чтоб я мог работать. А мотыгой, хоть надорвись, много не добудешь, едва-едва хватит быть сыту одному. Какой же расчет, посуди сам, Аристотель тебе применять силу ко мне — все, что ни сделаю мотыгой, уйдет на меня же, тебе достанется совсем ничего. Уж выгоднее тебе самому ковырять землю, чем возиться со мной.

— Но ведь если я силен и бессовестен, — возразил Аристотель, то почему бы мне не использовать тебя, слабого, на самой тяжелой работе — взрыхлении земли? В это время я могу даже кормить тебя, чтоб совсем не обессилел.

Использовать, а потом выгнать. Зачем содержать тебя весь год, если самое тяжелое сделано? Урожай я уж как-нибудь сам сыму. Это легче. Мотыга не избавляет от зла, Диоген.

Диоген приподнялся, глаза его теперь сверкали среди спеченных морщин.

— Ты выгонишь меня вон — иди куда хочешь! Ты дашь мне свободу! Ну так на следующий раз я уж постараюсь не попасть тебе под руку. Да и другие тоже будут обходить тебя стороной. При мотыге ты со своей силой не разгуляешься — ни меня, ни кого другого рабом своим быть не заставишь. Сам ворочай.

Жадность твоя обуздана! Бесстыдная сила твоя связана! Ты не можешь никому сказать: я твой господин! И жестокость свою над кем ты покажешь?.. Или я не верно говорю?

Аристотель задумался.

— Продолжай, Диоген, — наконец попросил он. — И вот усердный земледелец догадался соорудить соху…

— И не только соху! — запальчиво возразил Диоген. — Но и выкормил вола. Мотыгой! А это не каждому по силам. Только самому усердному.

— Пусть так, — согласился Аристотель. — Что соха без вола…

— Я не кляну этого земледельца, Аристотель, нет! Он и не знал, что открывает злую дверь в мир. Он хотел только больше обработать земли, больше получить хлеба, чтоб не голодать с детьми. И получил… Да, да, соха не только накормила его досыта, но стал оставаться лишний хлеб. Лиш-ний, Аристотель! Тогда-то все и случилось. Тогда слабого уже можно заставить ходи за сохой, добывай мне, сильному, хлеб, а я стану кормить тебя, как кормлю вола. Кормить и погонять, чтоб — больше, больше! Чтоб я смог держать новых волов, новых рабов и еще больше, больше получить себе с них. Не насытюсь!.. В мире родилась жадность, Аристотель. От жадности жестокость. От жестокости — ненависть! Мир испортился…

— И все началось с сохи… — Прежняя усмешка вернулась к Аристотелю.

Заставим земледельцев разбить свои сохи. Возьмем снова в руки мотыги. Ты этого хочешь, Диоген?

— Теперь уже надо разбивать не только соху, а все, что она на жила, дворцы и богатые дома, театры и ристалища, даже храмы… Пусть даже боги не смущают нас богатством! Надо собрать все золото какое есть и утопить его в море. Надо заставить скинуть богатые одежды и сжечь их на площадях. Тех, кто посмеет противиться, пре давать смерти. Человек должен вернуться к самому себе!

— То есть должен походить на тебя, Диоген?

— Я показываю, как можно быть счастливым, когда ничего не хочешь.

— Жаль, что ты не видишь себя со стороны, счастливый человек.