На безмятежно круглом лице Толи сквозь постненькое смирение проступает торжество. Ирина Сушко рассердилась:

— Из домыслов шубу шьешь, мальчик! Гляди — платьем голого короля обернется!

Толя вкрадчиво улыбнулся:

— А вы, Ирина Михайловна, в математических доказательствах никогда не прибегаете к допущениям?.. Ну так чем мы хуже вас, математиков? И как только допустим существование раннего навета, нам открывается — Иисусу еще в детстве пришлось отстаивать человеческое достоинство. Еще в детстве!

Знаменательно, Ирина Михайловна! Знаменательно!

Наступило озадаченное молчание. Три пары глаз уставились на меня.

Действительно, стоит только нам принять эту вовсе не исключительную, а, напротив, весьма обыденную житейскую коллизию, как она, вместо того чтобы ложиться на Иисуса компрометирующим пятном, начинает освещать формирование его необычного характера. Именно еще в ранней юности Иисус должен был уже обрести и свои нравственные позиции и ту силу убеждения, которые впоследствии поразят мир. Ничтожные натуры озлобляются от враждебного окружения, значительные преодолевают его. Испытывая постоянно необходимость в человеческом уважении, в человеческой доброте, они становятся их глашатаями. Набившая оскомину истина: несчастье калечит слабых и закаляет сильных. Иисус, прежде чем стать Христом, должен был пройти нелегкую школу жизни.

Недели две мы занимались анатомированием Иисуса Христа, разбивали его на отдельные признаки. Ирина Сушко кодировала их, выстраивала соответствующим порядком. Не такое, оказывается, уж и фантастическое дело представить человека, даже сложного, глубокого, противоречивого, в виде некой формулы. Впрочем, нет, не самого человека, а всего-навсего свое представление о нем, сложившийся в наших головах образ.

И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель.

— Откройте и посмотрите!

В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт.

— Чувствуете, что вы сейчас держите в руках?

— Иисуса Христа?..

— Имен-но!

Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками.

— М-да-а…

7

Казалось бы, мне надлежало перенести свой флибустьерский штаб домой за чашкой чая спорь на разные голоса хоть до полночи, жена будет только рада. В последнее время она работала по договору с одним ведомственным издательством, сверяла технические расчеты — работа утомительная и нудная, но с уходом сына в армию Катя просто не могла заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. Наши встречи разогнали бы застойную тишину, а кроме того я всегда мечтал, чтоб жена прониклась теми увлечениями, которым я отдавал себя без остатка. Раньше это было невозможно, с багажом институтской физики, приобретенным тридцать лет назад, она даже подступиться не могла к проблемам, какими я жил. Самый близкий мне человек и одновременно далекий.

Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но…

Это «но» для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх — осудит! За что?! За то, что хочу «алгеброй гармонию поверить», за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника… Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться.

Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение — действуй по-прежнему, в стороне от меня.

Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?..

Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться — сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте.

И в самом деле — вот письмо… Оно длинное, путаное. «Дорогие мои, долго колебался — сообщить вам или промолчать…» Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае… Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства — добрая, чуткая, самоотверженная и так далее.

Первый порыв матери — немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил:

— Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется.

— Разберется, да будет поздно.

— До конца службы почти полгода. Есть время опомниться.

— А если не опомнится?

— Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни.

Катя сидела передо мной — высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы.

— Послушай!.. — Возглас, словно хруст жести под каблуком. — Да любишь ли ты сына?

И я даже растерялся.

— Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью…

— Не понимаю, Катя.

— Ты можешь помочь человеку — просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то — любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, — вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг… А вокруг-то тебя мы — я и Сева!..

— Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих?

На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь.

— Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу — что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения — нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете — подопытная собака на лабораторном столе…

— Что же, не смей над ней задумываться — запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего…

Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком.

— Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним… Христос из вас: первый, кто любовь омертвил.

— Даже так? — удивился я.

— Люби ближнего… Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу любить его? А для меня любовь — это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного, — собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе — самая дорогая часть меня самой… Любить вас жертвовать собой для вас — да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу… И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного — люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, — вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная… Разум — великое 6лаго? Может быть.

Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью… Человек разум получил, а вместе с ним и порчу… Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители — детей, дети — родителей…