Ах, слово дурное! Ах, стыдно слышать та кое!.. Но почему, папа? Почему, мама?.. Заяц должен приспосабливаться, а человеку не положено. О приспособляемости зайца да же природа заботится — линять научила, обрастай к зиме белой шерсткой, к лету серой, — а люди не смей, запрещено?! Кем?.. Да теми же людьми. Запрещать-то запрещают, но каждый по-своему приспосабливается, только не признается в том… Ну так вот, папа-мама, ваш сын приспособленец и ничуть этого не стесняется. Приспособленец — да; но не захребетник и не насильник, из горла ни у кого не рву. Живи и жить давай другим — считаю, святей лозунга быть не может… Вот все как на духу.

Сева, розовый от возбуждения, умолк, вызывающе в нас вглядываясь.

Я молчал, молча клонила к столу лицо Катя, ей так и не удалось встать на мою защиту. И сам я защитить себя не сумел. Не так-то просто доказать очевидное: что естественно для зайца, противоестественно для человека.

Любой, спор сейчас выльется в путаные пререкания. Я молчал.

Сева, видать, строил свою систему не один год, ею защищался и ею гордился, сейчас тихо торжествовал победу — сработала, оглушила. Он вежливо выждал, явно жаждая возражений, их не было, тогда решительно поднялся, стянув со спинки стула свой пиджак, не спеша надел его, расправил плечи легкая ткань пиджака плавно облегает талию, статен, ясноглаз, счастлив своей нерастраченной молодостью, своей неуступчивой самостоятельностью, снисходителен к нам, пропитанным пылью ветхих мнений.

— Ключ у меня, так что не беспокойтесь, если задержусь.

Он явно чувствовал спиной мой провожающий взгляд, взгляд этот смущал его, поигрывал лопатками эдакое безмятежное «ты ушла, и твои плечики»…

Катя подняла голову — над переносьем резкая морщинка, глаза темны, скользят мимо. Я не выдержал ее молчания, заговорил:

— А может, он и прав. Что еще делать как не приспосабливаться, если на большее не способен?

Ответила не сразу.

— Я думаю… — голос глух, — не разменять ли нам нашу квартиру на двухкомнатную и однокомнатную?..

Я растерялся:

— Не глупи…

Пусть это будет нашим последним родительским взносом.

— Хочешь, чтоб уже сейчас?..

— Мы сейчас, Георгий, живем с ним на разных этажах. Ну так будем жить в разных районах.

Она всю себя отдала сыну — единственное в ее жизни. И — «в разных районах», подальше! Ну и ну…

Телефонный звонок спас меня от ответа.

— Это Алевтина говорит… Алевтина Ивановна, дочь Ивана Трофимовича. Я хочу, чтоб вы сегодня пришли к нам. Очень нужно. Где-то в полпятого, не позже…

— Что случилось, Аля?

Нелепое, Георгий Петрович, не хочу объяснять…

День по-прежнему ярок и горяч, но он уже не радовал меня, казалось значительное впереди, незавершенное выгорело, остался лишь след его, пепел.

Но день только начинается, нужно пройти его до конца.

Как это так получается, что я постоянно оказываюсь безоружным перед сыном?!

3

Кто-то из наших институтских острословов сказал: «Теоретик это гусь в журавлиной стае, летит вместе, но держится наособицу». Четверть века я лечу с институтом, сжился с косяком физиков-экспериментаторов, одна цель, один маршрут, без них истощился бы, сгинул безвестно, меня всегда считали своим, но предоставляли летать как хочу — гусь по-журавлиному не может. Сегодня после разговора с Севой наплыло тоскливое одиночество — все дружно летят дальше, а меня уносит в сторону.

Я ходил по этажам, встречался с нужными людьми, вел с ними не очень нужные разговоры, решал несложные вопросы, без которых одинаково легко могли обойтись как институт, так и я сам. И всюду я чувствовал: вклиниваюсь не ко времени, в эту минуту не до меня, но мной занимались доброжелательно и… на скорую руку.

Однако директор-то меня хочет видеть навряд ли просто так, скуки ради, зачем-то я ему нужен. Зачем?.. Острое желание убедиться: чего-то еще ждут от тебя, — породило нетерпение. Но директора срочно вызвали, должен вернуться с минуты на минуту. Минуты шли, день перевалил за половину, а я еще обещал дочери Ивана Трофимовича… Со стариком что-то стряслось.

Возвращение директора я проглядел, кто-то более проворный проскочил раньше, пришлось пережидать…

Наш директор любил повторять: «Только та кошка, которая сама по себе ходит по нашей теоретической крыше, способна ловить мышей». Он добился славы и высоких званий не столько личными подвигами в науке, сколько организаторским умением — безошибочно угадывал таланты, делал на них рискованные ставки, напористо выбивал средства, проявлял оборотистость, если средств не хватало. Наука теперь становится индустрией, и организаторские способности приносят едва ли не больше, чем счастливые озарения гениев.

Экспериментаторами директор умело правил, теоретиков лишь изредка ласкал, чтоб не дичали, не забывали хозяина, и ненавязчиво следил — каких мышей носят. Моя добычливость резко снизилась, и он, конечно, уж это заметил…

Директор из-за стола вышел мне навстречу, прям, подтянут, седые волосы, моложавое, чуть тронутое неувядающим загаром лицо, глаза в лучистых морщинках. В свои шестьдесят с хвостиком он все еще отменный горнолыжник, отпуск проводит на Чегете, бьет на скоростных спусках не только молодых физиков, но и лавинщиков с горной станции.

— А ну, поворотись-ка, сынку!.. Редкий же вы гость у меня, Георгий Петрович.

— Ненадоедливость подчиненного — его капитал перед начальством.

Вежливая пикировочка входила в ритуал наших встреч.

Мы уселись в стороне от директорского кресла, за круглый столик, а это означало — я не сразу узнаю о цели вызова, разговор будет блуждать вокруг да около.

— Как живете, Георгий Петрович?

— Не обременяя себя заботами, Константин Николаевич.

— Ой ли?..

— Ага, от меня ждут первого шага, и я его сделал:

— Вам что-то хочется узнать, Константин Николаевич. Спрашивайте, не стесняйтесь.

Директор рассмеялся:

— Люблю дипломатов… Может, за меня и вопрос произнесете?

— Хотите знать, что за тайные совещания я провожу в своей келье?

— Вы телепат, Георгий Петрович.

— Должен сразу покаяться: они не имеют отношения к физике.

— Ну, это-то я знаю. Имей они отношение к физике, на мой стол легла бы бумажка с неоригинальной просьбой: отпусти денег.

— Ну так, не кичась своим бескорыстием, сразу раскроюсь: не занимаюсь ни горным спортом, ни альпинизмом, ни станковой живописью, ни игрой на флейте…

— Вы хотите сказать, что наконец-то выбрали себе увлечение?

— И прошу к этому отнестись снисходительно.

Иронические складки в углах тонкого рта, прищур в упор.

— Ай-ай, дорогой Георгий Петрович! Пытаетесь провести на мякине старого воробья.

— Считаю подозрения безосновательными.

— Видите ли, в нашем возрасте, Георгий Петрович, хобби — это самоуглубленность, это самоутешение, это интимное занятие, а вы собрали вокруг себя маленький каганат…

— А разве вы на горнолыжные вылазки не ездите компанией?

— Одно дело — компанейская поездка в горы, другое — многомесячный труд в тесной келье. Труд, насколько мне известно, не освященный бухгалтерскими сметами, труд на энтузиазме! И вы хотите убедить меня — он спаян досужим увлечением? Нет, Георгий Петрович, не поверю! Должны быть зажигательные замыслы, высокие идеи… Ах, они не относятся к физике, ну так тем мне любопытней. И не понимаю вашей девичьей стеснительности — сколько серьезных физиков ушло в биологию… И в геологию подались, и даже в психологию… Вас-то куда бросило, Георгий Петрович? Готов хранить тайну исповеди, если прикажете.

— В террористический заговор.

Наш директор был не из тех, кого легко можно было огорошить. На мою серьезную мину он ответил тонкой улыбочкой:

— Против кого же?.. Учтите, я не люблю экстремистов.

— Против Христа.

— Совсем интересно. И что же, получилось? Или пока только готовитесь?

— Получилось.