Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве — у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними — иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем!

— Катя, не клевещи на себя, — сказал я, — Ты вовсе не такая, какой себя представляешь.

Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность — говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем.

— Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино… Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь — мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней… Ты любишь Севу, Катя… Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь!" Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала.

Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй — признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать…

8

Спор с Катей продолжал жить во мне и на другой день. Я не смел обвинять ее, но себя не щадил.

А ведь действительно большую часть своей жизни ты вкладываешь в дело, для жены, для сына — какие-то остатки…

Но замкнись на семье, не отдавай себя на сторону — и станешь выглядеть ничтожным в своих и чужих глазах, и, наверное, даже жена задумается, за что же тебя, собственно, любить, и у сына будут основания тебя презирать.

И все же стоит ли твое дело такой отдачи — жизнь оптом, семье остатки?

Оглянись трезво: что значительного ты сделал? Никак не корифей в физике, твой вклад в науку весьма умеренный. И от этого вклада, право же, счастья на земле не прибавилось. А сейчас вот ухватился за то, что другие благоразумно обходят. Не случайно обходят, не рассчитывают на результаты. Почему ты должен оказаться счастливее их?

Не кажется ли, что тебе просто интересна деятельность ради деятельности, пахота ради пахоты?.. А сыну по занятости не успел передать своего…

За арочным окном моего институтского скворечника бежал переменчивый денек, то хмурился, кропил дождичком, то брызгал горячим солнышком, и город улыбался голубым многоэтажьем.

В самый разгар саморазоблачений на лестнице, ведущей к моей двери, раздался суматошный перестук каблучков. Дверь толчком распахнулась — мокрые от случайного дождя кудри, взметнувшиеся брови, сверкнувшая улыбочка — Ирина Сушко шагнула вперед и подбоченилась. Что-то принесла.

— Ну! Можете поздравить!

— С чем?

— Переписала на диски…

Мне не надо объяснять, что, это значит. Если перфокарты — черновая рукопись, которую следует беспощадно править и переделывать, то запись на дисках в данном случае означает — программа переписана начисто. Правда, при нужде и тут еще можно что-то изменить. Можно, но нежелательно.

Ирина уселась нога на ногу, сапожок с высоким каблуком покачивается над полом, темный глухой свитер обтягивает грудь, тонкая рука с сигаретой на отлете и капризные женственные губы.

— Теперь — под горку с песнями. Спешите, спешите, иначе потопчу!..

Э-э, а что вы меня так внимательно разглядываете? Давно не видели?

То-то и оно, что вижу часто, Ирина, а вот поймал себя на том, что знаю вас только с фасада.

— Здрасте! А зачем вам мои задворочки?

— Открылось вдруг — никак не пойму себя. Не потому ли, что плохо знаю тех, кто со мной рядом?

Склонив голову, Ирина, как птица, боковым взглядом разглядывала меня.

— У вас что-то стряслось, Георгий Петрович?

— Ничего особенного. Просто обвинили — глядишь поверх голов людей.

Она отвела глаза, секунду-другую молчала, наконец обронила:

— Что ж, верно.

Кающийся жаждет возражений, а потому согласие Ирины больно меня царапнуло.

— Разве и вас я обидел невниманием, Ирина?

Вздох и ответ:

— О да.

— Напомните — когда именно?

— С тех самых пор как мы познакомились.

Ирина — жесткие локоны, вздернутая бровь — глядела в стену на респектабельное изображение космического чудовища, галактики М51.

— Эта бабушка мой свидетель. — Ирина кивнула на растрепанную галактику. — Вы только что получили ее в подарок, не знали, куда повесить, так как еще не имели не только своего кабинета с подходящей, стенкой, но и своего стола… Вы меня вальяжно принимали в вестибюле, бабушка была прислонена к стулу, мы оба любовались ею — вы искренне, я из вежливости.

Пришла к вам девчонка, нуждавшаяся во всем: в деньгах, в идеях, во внимании, — а оттого вызывающе заносчивая. А вы и не заметили моей заносчивости… Вы с ходу бросились излагать мне суть дела… Помните ли?

— Помню, что вы походили тогда на общипанного грачонка.

— Ну а вы, разумеется, были самим собой, то есть ни на кого не похожи, уникальны. Вы никогда не замечали, что вам удивляются, вами любуются?.. Ах нет! Потому-то и не знаете самого себя…

— Смилуйтесь, Ирина, кончим об этом.

— Прошу прощения, прорвалось наружу, не удержу… Столкнувшись с вами, я, глупая девчонка, загорелась… Не поеживайтесь, не вами загорелась, нет, а кем-то на вас похожим, которого должна встретить, вместе с ним сотворить головокружительное… Вот теперь вы имеете право ухмыляться… Было ли тогда вам сорок? Пожалуй, еще не исполнилось. Но зеленой дурочке вы казались недостижимым стариком. Не кинулась вам на шею, не вцепилась в вас мертвой хваткой. Я и тогда уже была с характером — добилась бы, не устояли бы…

Ирина зажгла новую сигарету, отбросила спичку, криво усмехнулась:

— И, право, чего я раскудахталась? Какая же я вам пара! Одноименные заряды при тесном сближении отталкиваются. Сойдись мы, кто б из нас вел хозяйство, кто следил за детьми?.. А вот то, что нас снова схлестнуло дело, считаю подарком судьбы. Серый мир для меня вновь расцвел, не барахтаюсь в кислом тумане… Но хватит! — Ирина резко встала. — Кончим эту лирическую щекотку. Поухаживайте за мной, подайте плащ.

Уже в натянутом плаще, качнувшись к двери, она обернулась с веселым проблеском из-под бровей.

— Хотите, удивлю признанием?.. Я бабушка!

— К-как?

— Приемная, правда. Внучка, собственно, не моя, а мужа. Но когда мы видимся, малышка чинно, как и положено, зовет меня бабушкой… Так-то вот, Георгий Петрович.

Однако броской концовки под прихлоп двери у Ирины не получилось, уйти она не успела, на пороге появились Миша Дедушка с Толей Зыбковым.

Я сообщил им новость:

— Ирина переписала программу на диски.

— Отметить! — решительно потребовал Миша. — И у меня есть повод для праздника. Сообщу не иначе как за столом.

В полуподвальном кафе подавали жиденькую солянку, яичницу-глазунью и выдержанный, не пользовавшийся большим спросом ввиду кусачей цены вкрадчиво-мягкий молдавский коньяк. Мы кутили. Ирина Сушко горела в румянце, сияла глазами и заливисто смеялась.

Похохатывавший Миша Дедушка вдруг посерьезнел, решил открыться: