— Тандарадай, — повторил миннезингер. — Эта песнь... Сколько воспоминаний. Сколько дивных воспоминаний. Unter den Linden, bei der Heide...[112] Ты... Да, это ты. Льноволосая...

Моника повела руками, раздвигая цветы, тысячи цветов, среди которых лежала. В большинстве своем то были розы — красные, влажные, пышные, роняющие лепестки.

— Как тогда, — тихо протянул миннезингер, а глаза его были черные, холодные и глубокие, словно Рейн у скалы Лорелеи.

В замке в Вюрцбурге... А может, еще позже, в Швабии, при дворе Филиппа... Помню полные губы Беатрикс, дочери Беренгара фон Пассау. А потом, много лет спустя, я слышал ту песнь на постоялом дворе близ Вормса. Vor dem Wald im tiefen Tal...[113] Пробуждаешь ото сна.

Моника крепко сомкнула веки.

Пробуждаешь ото сна. Та песнь... Пребывала так долго. Помню, пели ее на марше, когда шли из Мариенбурга на встречу с комтуром Вольфрамом де Лисом к переправе у Дрвенцы. А еще позже, много лет спустя, пели ее вместе с другими под Франкенгаузеном, когда склоны горы Гаусберг заливала кровь взбунтовавшихся холопов.

Пробуждаешь ото сна.

Моника лежала неподвижно на ложе из цветов. Глядела прямо в глаза миннезингера. Никогда не видела таких холодных глаз. Никогда не видела этого лица. Только улыбку...

Дай руку.

Да, эту улыбку уже когда-то видела. Точно видела.

Вот только не помнила где.

— Дай руку.

Из-за спины миннезингера выросли иные создания в гротескных масках из шкур, трясущие огромными ушами. Нарастал тихий ритмичный напев, многоголосый невнятный хор, отдельные, четкие, незнакомые слова...

Тандарадай!

— Моника, — позвала Элька по прозвищу Куропатка. — Эй, Моника, не знаешь, где сахар?

— Что? — Моника вскочила, скинув книгу на пол, шаря руками по постели. — Что? Эля? Я заснула?

— Нет, — сказала Элька, закрывая дверцы шкафа с жутким грохотом, спугнувшим остатки дивного сна. — Наоборот. Проснулась как раз вовремя. Девять часов. Слушай, Моника, не могу найти свой кофе. Видно, куда-то переложила. Можно взять немного твоего?

Моника потерла глаза костяшками пальцев, потянулась за очками.

— Можно, Эля.

Сигналы, повторяющиеся и днем, и ночью, были тихие, на первый взгляд незначительные, едва заметные. Лекарка из домика на вершине холма не сразу их оценила. Куда быстрее оценил кот — дал знать переменой поведения, беспокойством, безудержной агрессией, направленной на все подряд. Лекарка заметила это, но не придала значения, отнесла настроение животного на счет хищнической, неукротимой натуры. Не удивило ее и то, что барсук, обычно бегавший за ней, как собака, забился в кладовку и не вылезал целыми днями. Лекарка объясняла это страхом перед выходками кота.

Последующие сигналы уже были более четкими: вечернее кваканье лягушек, начинающееся внезапно, прерываемое долгими периодами пронзительной, исполненной ужаса тишины. Утренние бесшумные отлеты козодоев — тучами, от которых словно темнело в воздухе. Изменившийся, гневный ропот реки среди поваленных деревьев.

Что-то готовится, подумала лекарка. Что-то готовится.

На следующий день у самого края леса она нашла растерзанную сойку. Капли спекшейся крови блестели, словно бусинки, на рыжеватых перышках. Лекарка знала, что это не проделки кота. Кот, бежавший следом, при виде мертвой птицы зашипел, припал к земле, посмотрел испуганно ей в глаза.

— Из Трясины и Топи, — прошептала она.

Кот мяукнул.

Она вернулась во двор — задумчивая, неспокойная. И тогда...

Кот зашипел, выгнул спину.

На двери дома не было серпа, который всегда висел там, убранный сухой метелкой целебных трав. Повернулась — в самую пору, чтобы увидеть, как кривая железяка летит к ней, кувыркаясь и свистя в воздухе.

— Эт! — выкрикнула она, вжавшись в нишу.

Серп завертелся, закрутился, словно живая лента, отклонился от траектории, с грохотом врезался в ободранную дверь, яростно завибрировал, запел металлическим стоном. Лекарка слышала, как черный лес, склонившийся над обрывом, заверещал в зловещем смехе.

— Дескат, — прошептала она. — Ты... Узнаю тебя...

Кот шипел. Серп вибрировал, дрожал и пел.

— Ну нет, Моника, — сказала Эля по прозвищу Куропатка. Сняла темные очки и принялась осторожно смазывать кремом курносый нос. — Так правда нельзя. Почему ты не хочешь поехать с нами? Со всем народом? Почему все время сидишь одна?

— Неважно себя чувствую.

Отнюдь не лживо, подумала Моника. При одной только мысли о вашей крикливой компании мне становится дурно. Не понимаю ваших шуток. Не заражает меня ваша веселость, наоборот — раздражает. И не уверена, кстати, что это не является вашей целью.

— Ну правда, Моника, — щебетала Элька, стоя у самого шезлонга, прямо над ней. — Надо поехать. А как там красиво, у реки, ты даже себе не представляешь...

Александр, подумала Моника, не заслоняй солнца.

— Яцек, тот историк, знаешь, тот, который один живет в двенадцатом, — Куропатка втерла остаток крема в ладони, распространяя вокруг запах Л’Ореаля, — приятель того блондина, у которого был темно-синий «ауди», знаешь...

Знаю.

— ...он так интересно рассказывает...

Знаю.

— ...об истории этого места, о войнах, о переселении народов, о шабашах ведьм, о культе всяких там демонов, о раскопках, говорю тебе, Моника, часами можно слушать. Знаешь, что он расспрашивал меня о тебе?

— Кто? — Моника подняла голову.

— Яцек. Этот историк.

— Обо мне?

— О тебе. Откуда ты, где работаешь. Положил он на тебя глаз, Моника. Везучая ты. Такой мужик!

О Боже.

— Не прикидывайся, будто не заметила, как он на тебя смотрит. А, Моника?

Заметила, заметила.

— Нет, Эля. Не заметила.

— Я правда не понимаю, как с тобой разговаривать, — надулась Куропатка. — Что тебя гложет, деточка? Что-то ты скверно выглядишь, может, у тебя месячные? Ой-ой, прошу прощения, не смотри на меня так, я сейчас умру. Мы договорились через полчаса, все, я пошла к ним. Вернемся к обеду. Или к ужину. Пока.

— Пока, Эля.

Между ветками корявой сосны паук сплел паутину — тонкая, филигранная работа. Прекрасное в природе, подумала Моника, имеет цель, оно не является прекрасным чисто эстетически. Имеет цель, даже если эта цель — убийство.

На страницу опустилась божья коровка. Моника стряхнула ее, качнув книгу.

— Полети на небо, — сказала вполголоса.

Божья коровка не упала на землю, в полете развернула неловко крылышки, взмыла вверх — прямо в центр паутины.

Паук, огромный крестовик с толстым брюшком, выскочил из своего укрытия в скрученном, оплетенном коконом листе. Божья коровка не спеша рвала нити паутины напором хитинового панциря. Еще минута — и вырвется, подумала Моника.

Но паук оказался проворным.

Убегай, подумала она, стиснув зубы. Убегай, паук. Живо!

Паук задергался на нитях, молнией метнулся в скрученный листок.

Я его испугала, удивилась Моника. Вздор, тут же подумала она, больше всего на свете паук не любит красных жуков, покрытых хитиновым панцирем. Предпочитает мягких и сочных мух. Это ясно как божий день.

Она вздрогнула, услышав за спиной шаги.

— Здравствуй, Моника.

— Здравствуй, Яцек.

О Боже.

— Как всегда, носом в книжку? Моника, обращаю твое внимание на то, что это — отпуск. Явление, которое бывает раз в год и, увы, заканчивается слишком быстро. Действительно, жаль каждой минуты. Моника!

— Слушаю, Яцек.

— Куропатка мне передала, что ты не хочешь ехать с нами на речку. Якобы ты отказалась, безжалостно отвергла предложение. Меня это огорчает особенно, поскольку предложение было мое. Итак, я пришел, чтобы исправить ошибку, коей было использование Куропатки в качестве посредницы. Я сам должен был тебя попросить. Уже давно.

Отойди, прошу. Плохо мне, когда стоишь так и смотришь на меня. Не хочу твоего взгляда. Не хочу, чтобы касался меня твой взгляд.