As che wheeled her wheellarrow
Thru's treets broad and narrow,
Crying...

Выстрел. И тишина.

Муриэнн Сиобан Тюльи с Фениан-стрит.

Мы ничего не могли поделать. Ничего.

Когда я вытянул Валери ван Хутен из вентиляционной шахты на платформу, она умерла. У нее была разорвана бедренная артерия. Она истекла кровью под кое-как наложенной повязкой. До и во время боя она глотала Euphorel Battle Dust, а когда получала пулю, впрыскивала себе стимуляторы и анальгетики. Она не чувствовала боли и не понимала, что умирает. Она умерла точно в тот момент, когда нас отыскали парни Яна Гийперса. Когда Гийперс услышал, что получил SYA, то вспомнил о доке, в котором стоял забытый грузовик «Исоги-Мару». И спас свою задницу. Свою и тех парней и девиц, которых вел и которым удалось пробиться. Потому что, послав ему SYA, я ни слова не сказал о грузовике ни ему, ни Новаку, ни Райкиннену. У нашей профессии свои законы и принципы. Гийперс, Новак и Райкиннен должны были отвлечь внимание, притащить зеркальщиков на себя. А «Исоги-Мару» должен был забрать с планеты меня, Папу Куксарта, Сантакану, Культюр-Вультюра и Муриэнн Тюльи.

И Валери.

Но Валери умерла.

Поверьте, мы улетели без осложнений. Нас не разделали под орех ракеты «Нашвилла» и «Электры», не поймали тральщики, за нами не послали истребителей и охотников. Чудеса случаются нечасто. Но для нас это был явно счастливый день.

* * *

И мы улетели.

И тогда, на борту «Исоги-Мару», который, отбросив грузовой отсек, оказался вполне приличным кораблем, я дал очень глупое, прямо-таки идиотское обещание. Обмотанный бинтами и повязками, накачанный вливаниями, я кое-что пообещал адмиралу Раскину по прозвищу Жаба, кое-что пообещал адвокату Ямаширо из концерна Shraeder & Haikatsu, а также Каленбергу, президенту этого концерна. Конечно, в своем обещании я не забыл ни компании «Ифигения-Фетида», ни ее вооруженное крыло, ни зеркальщиков из Interplanetary Security Force. Я учел всех. И добавил — на будущее — всех тех, кому вздумалось бы встать у меня на пути, кому захотелось бы нам пересечь дорогу, кому пришло бы в голову нам помешать.

Я дал обещание. И сдержу его. Пусть на это уйдут годы, даже десятки лет, я не забуду, кому и что я обещал. Ты слышишь, Сиобан? Вы слышите меня, Хайме, Папа, Вультюр? Новак? Эйнар?

Ты слышишь меня, Валери?

Потерпите. Я не забуду.

ТАНДАРАДАЙ![110]

Некрасивая я, — сказала Моника Шредер, глядя в зеркало.

И Моника Шредер была права. Что еще хуже, мнение Моники Шредер по данному вопросу полностью совпадало с мнением окружающих.

Нет, Моника Шредер не была уродлива. Просто — некрасива. Она была квинтэссенцией некрасивости, она излучала некрасивость, способную затмить все, что сделало бы красивой кого угодно, даже уродливую. Каким-то непостижимым образом сочетание элементов, самих по себе привлекательных, красивых, мало того — прекрасных, складывалось в случае Моники в нечто усредненное, непривлекательное, невыразительное. Ее волосы, которым надлежало быть золотисто-пепельными, выглядели серыми и тусклыми. Их природная пышность, их исполненная индивидуальности и очарования тенденция к непокорности любым гребням и щеткам приводила к тому, что выглядели они неряшливо и лохмато, и никакие старания этого не меняли. Не помогал и самый искусный макияж — даже с помощью дорогой косметики ничего не удавалось сделать с глазами, которые всегда смотрели тускло и невыразительно сквозь толстые линзы очков. На ее фигуре, вообще говоря, вполне привлекательной, любой набор стильных и изящных вещей создавал в сочетании эффект, который при всем желании не мог быть признан радующим глаз.

То, что о всех вышеперечисленных факторах Моника Шредер знала прекрасно, только осложняло дело. Отдавая себе отчет, что она не в состоянии себя украсить, став взрослой, Моника планомерно и последовательно делала все, чтобы не выделяться, слиться с толпой, стать заурядной и незаметной. Эта своеобразная мимикрия, призванная замаскировать, спрятать некрасивость, ясное дело, имела результат полностью противоположный.

Именно сейчас, в пять утра, стоя перед треснутым зеркалом в пронизанном лучами света полумраке кемпингового домика, Моника сильнее, чем когда-либо, ощущала свою некрасивость. Раскаивалась, что поехала, что решилась на этот отдых в глуши, в отсутствии комфорта, отдых, который должен был стать романтичным, а оказался исключительно тягостным. Туристическое агентство «Rommar Travels», напомнила она себе. «Ты одинока? Сообщи нам свой возраст, профессию, образование, увлечения. Напиши, о чем ты мечтаешь, и мы устроим тебе каникулы твоих грез».

Каникулы моих грез.

Поехала, потому что была одинока, потому что не хотела одиноко проводить лето в городе. Вообще-то «Rommar Travels» не обмануло и не преувеличило, хотя явно выделяло при отборе анкет графу «Образование». Вокруг так и роились алчущие докторицы и разведенные доценты.

Каникулы моих грез...

Поездка должна была стать для Моники еще одной попыткой доказать себе, что она любит общество. Попытка, как множество других предыдущих, оказалась неудачной. Моника в очередной раз не доказала себе ничего — кроме факта, что ненавидит одиночество.

А она была одинока. Все так же одинока. Случайная соседка, Элька, прозванная по непонятным причинам Куропаткой, за несколько первых дней заезда озверевшая от щебетания, беспечности и творившегося вокруг балагана, в последнее время взяла привычку исчезать вечерами и возвращаться поздно ночью. Но ни разу еще, как сейчас, под утро. У Моники не оставалось никаких сомнений относительно текста, который Куропатка должна была бы вписать в вопросник «Rommar Travels» в графе «Увлечения».

Поначалу Моника пришла в ужас. Испугалась, что Куропатка из тех, кто полагает красочное и подробное повествование своего рода финалом игры, естественным и непременным завершением ночных впечатлений. Этого бы Моника не вынесла точно. К счастью, Элька не была рассказчицей. Даже наоборот, умела хранить тайны. Что, однако, не мешало ей инстинктивно демонстрировать удовлетворение и превосходство, каковые в природе самка избранная обязана проявлять в отношении самки пренебрегаемой.

Пренебрегаемой Моника Шредер себя не чувствовала. Ей было двадцать шесть, позади — целых два серьезных эротических опыта. Характер и развитие обоих привели к Тому, что по третьему она не страдала.

И все же...

— Некрасивая я, — сказала она треснутому зеркалу. И не расплакалась. Чем была очень горда. Ничего нет хуже, чем начинать день со слез.

День? Трудно еще назвать это днем. Дом отдыха спит сладким сном, дожидаясь, когда солнце высушит росу, нагреет воздух — еще колючий, покусывающий холодом.

Она легла, пристроила повыше подушку, потянулась за книгой. Попыталась найти место, где закончила читать вечером, сонная, измотанная ожиданием Эльки. Не нашла. Вернулась к началу, к странице, заложенной маленьким засушенным цветком анютиных глазок. К самому любимому месту. Всего несколько строф, подумала она. Всего несколько.

Unter den Linden
Bei der Heide,
Wo unser beider Bette gemacht
Da mögt ihr finden
Wie wir beide
Pflücken im Grase der Blumen Pracht
Vor dem Wald im tiefen Tal
Tandaradei!
Lieblich sang die Nachtigall.[111]

— Тандарадай, — прошептала она в задумчивости, опуская книгу. Закрыла глаза.

— Тандарадай, — сказал миннезингер.

Он был очень худой, даже тощий, развеваемый ветром плащ плотно облеплял фигуру, еще более подчеркивая эту худобу. Его тень — тонкая, прямая — черной чертой пересекала гобелен, на котором белый единорог поднимался, вставал на дыбы, вскинув передние ноги в геральдической позе.