Время от времени художника навещала знахарка, та самая, которая впервые осматривала его раны. Художник заговаривал с ней до того момента, пока наконец не увидел, что женщину лишили языка. Быть может, только для того, чтобы она не могла беседовать с художником. Чтобы его одиночество было абсолютным.
Спустя некоторое время он уже настолько ослаб, что не мог самостоятельно встать и подойти к окну. Целыми днями лежал на лежанке и страдал. Снова и с невероятной силой давал о себе знать ревматизм.
Несмотря на это, он надеялся, все еще верил в покровительство князя Сорма, в Провидение, которое порой берет под защиту художников, потому что они ведь — прекраснодушные идеалисты, верящие в слепую судьбу. Верил он также и в то, что вера творит чудеса. Мечтал, что в один прекрасный день безымянный палач переломит наконец позвоночник своему хозяину — не по злой воле, а случайно, потому что ведь он был верен, как пес.
Каждый день он представлял себе, как отомстит Мортену. Его ненависть приняла болезненные размеры. Стала манией. Он целыми днями размышлял о разновидностях пыток, которым подвергнет графа, пока наконец не понял, что именно этого-то Мортен жаждал больше всего. Это окончательно лишило художника надежды. Он перестал есть, похудел и ослаб еще больше. Начал помышлять о собственной смерти. Не покончил с собой только потому, что все же придумал способ отомстить Мортену. Он решил отложить самоубийство на потом, как откладывают различные несущественные дела, чтобы уступить место вопросам более существенным. Он начал писать.
Писал день и ночь, следующий день, следующую ночь. Он писал беспрерывно, без передышки. А когда закончил — выбросился в окно.
7
— Я считал, что окно слишком узкое, чтобы кто-нибудь мог протиснуться сквозь него, — бросил Мортен слуге, отвечавшему за узников. Они стояли у основания башни над разбившимся художником.
— Это был человек исключительно тощего строения, — ответил слуга. — Кроме того, сквозь окно не было смысла убегать, стены башни совершенно неприступны. Так зачем же было устанавливать в окне решетку или уменьшать просвет? Откуда мне было знать, что кто-то захочет просто прыгнуть с башни. Это же верная смерть.
— Хорошо. Можешь идти. В конце концов, самое важное то, что он закончил картину. — Последние слова Мортен проговорил уже про себя.
«Итак, он решился на то, на что я никогда не мог решиться, — думал граф, взбираясь по крутым ступеням каменной башни. — Выбрал смерть как, в своем понимании, бегство. А если правы различные сектанты, которые бродят по свету и вещают — каждый по-своему — абсолютную истину? Если смерть означает не конец, но, наоборот, начало? Если существует жизнь вечная? Меня это не интересует. Вечная жизнь означает для меня вечное страдание. Но разве, продолжая жить в этой юдоли слез, я сокращаю себе тем самым вечность? Ведь для того я принимал в Кальтерне всех этих шутов, алхимиков: я хотел продолжить жизнь и сократить вечность...»
Он вошел в комнату-узилище. Сразу направился к картине. У графа дрожали руки, когда он брался за полотно, накрывающее холст.
На картине с невероятной тщательностью была изображена комната, в которой художник провел почти год жизни. Лежанка, прогнивший стол, прогибающийся под собственной тяжестью, каменные стены, заросшие плесенью, станок с натянутым на нем полотном (на полотне — соответствующим образом уменьшенное изображение камеры и так далее) и, наконец, небольшое оконце, выходящее на юг, на вересковье. Единственной деталью, отличающей картину от реальности, была решетка на окне.
«Символ рухнувшей надежды», — подумал граф.
Он был разочарован. Он уже не помнил, чего, собственно, ожидал, но наверняка знал, что не этого.
Когда граф выходил из комнаты, ему вдруг почудилось, что он слышит протяжный крик такого безбрежного отчаяния и страдания, что он покачнулся и чуть было не упал. Он подбежал к окну.
— Ты слышал что-нибудь? — крикнул Мортен проходившему внизу конюху.
— Нет, господин, — ответил конюх.
— Крик. Чей-то крик... Ну, говори, слышал или нет?!
— Я ничего не слышал, господин...
— Значит, ничего не слышал и я, — проворчал граф.
Но в ту же ночь его разбудил тот же крик. Лишь тогда он понял, что художник все же выполнил задание.
«Картина — это образ его души, то, что в нем! — лихорадочно думал Мортен. — А самое важное в картине то, чего на ней нет! А нет — художника!! Человека, глядящего на свою камеру... Вот что изображает картина — разум художника, состояние его души...»
Мортен сорвался с ложа и побежал к одинокой башне. Он так быстро взбирался по ступеням, что, добравшись, едва мог дышать. Вошел в комнату. Сел на лежанку перед картиной. И снова услышал крик.
Собственный.
8
Труп графа Мортена нашел палач и разрыдался; его собственная жизнь неожиданно потеряла смысл. Предсмертный вопль графа слышали множество людей. Все как один клялись, что не забудут его до конца дней своих.
Тело графа валялось на лежанке в верхней комнате каменной башни, которую называли еще Одинокой. Мертвые глаза были устремлены на последнее творение заточенного здесь художника. Впоследствие очевидцы говорили, а бродячие менестрели подхватывали, что в глазах Мортена застыли нечеловеческий ужас, боль, страдание.
И экстаз.
Олъштын, апрель 1993 г.
ГОЛОС БОГА[130]
1
Закат был кроваво-красным, словно говорил тем самым, что вот-вот начнется нападение и резня.
Мементо подумал, что солнце садится слишком уж алым.
По профессии и призванию Мементо был философом, и его часто посещали мысли экзистенциального характера. Например, в данный момент он серьезно раздумывал над тем, следует ли лишить себя зрения, если его глаза почти постоянно наталкивались на так же, как сейчас, торжественно и кроваво заходящее за бескрайние, казалось, вересковья солнце.
Вересковье было бесконечным, как спокойные воды Мертвого моря, которое философ видел один раз в жизни. Много лет назад. Он помнил, что вода легко колебалась, будто грудь женщины при нежном прикосновении.
— Решено, — шепнул Мементо. Про себя.
Следуя примеру радикальных мыслителей древности, он решил окончательно отрезать себя от внешнего мира и чрезмерного излишка текущих оттуда пагубных раздражителей. Он жаждал познать природу Безмолвного Бога, услышать Его Голос. Для этого, по его мнению, следовало лишить себя зрения. Именно ради этого он и находился сейчас во влажном покое Одинокой башни замка Кальтерн, ни с кем не общаясь и лишь изредка переговариваясь с самим собой. Единственным человеком, которого он видел, была немая женщина, один раз в день приносившая ему пищу.
Третьим и последним обитателем замка Кальтерн, заброшенного после смерти графа Мортена, был безымянный палач, однако с ним Мементо не общался вообще ни разу, поскольку все дни и ночи палач проводил в подвалах. Одиночество роднило палача и философа. Одиночество, донимающее, как боль гниющей ноги Мементо.
Нога гнила уже давно, но он не соглашался ампутировать ее, хотя немая женщина жестами не раз предлагала это сделать. Гниющая конечность погружала Мементо в мистическое состояние. Порой ему казалось, что перед ним маячит тень Бога. Или шелестит Его шепот. Это очень походило на изматывающую тело лихорадку. Мементо чувствовал спиной холодное дыхание смерти.
Дверь раскрылась с адским скрежетом давно отслуживших свой век петель и прервала размышления философа над известным выражением Грегориуса: «Либо Бог произнес слово, когда создал мир из ничего, либо говорит непрестанно, и благодаря этому мир все еще существует».
В комнату проскользнула немая женщина, принесшая философу хлеб и молоко. Молоко было необходимой добавкой к совершенно несъедобному, практически окаменевшему хлебу.