Художник не думал ни о чем. У него не было ни сил, ни даже воли, чтобы выслушивать графа. Он любой ценой пытался потерять сознание. И не мог.

Искусство палача превратило механизм для растягивания в дыбу. Истязатель начал готовить тиски.

— Пощади ему пальцы. Они ему будут нужны, — распорядился Мортен.

Палач застыл в неподвижности. Спустя минуту отложил тиски.

— Это будет нечто совершенно особое, неповторимое. Такого заказа ты еще не получал...

Тело художника истекало потом, кровью и мочой.

Неожиданно жертва почуяла свой шанс. Сейчас он потеряет сознание. Однако, прежде чем это случилось, художник еще успел уловить слова Мортена:

— Я хочу, чтобы ты изобразил для меня на полотне свое страдание, мэтр.

5

Художника разбудила боль. За небольшими исключениями у него болело все тело, так что он даже не пытался пошевелиться. К этим немногочисленным исключениям относились, в частности, веки. Он осторожно приподнял их. Это был не подвал, а просторная сухая комната. Он лежал на огромном ложе под балдахином.

За окном в этот момент как раз начинало светать. Но даже свет не был таким бледным, как лицо художника. По комнате бродила служанка с невероятно обильными формами. Она сметала со стен паутину, которую пережевывала вместе с хлебом своими чудовищными челюстями и затем укладывала на раны художника. Среди пауков царила вполне оправданная паника.

Перед самыми глазами художника на стене висел портрет женщины невероятной красоты. Он подумал, что такое лицо хотел бы увековечить на полотне. Увы, кто-то сделал это раньше его. Если б художник не был человеком искусства, а обыкновенным мужчиной, то первое, что пришло бы ему в голову, было бы: «Вот женщина, которую я хотел бы иметь». Но он был художник, и поэтому эта мысль оказалась лишь второй.

Волосы женщины были черны как ночь, кожа — светлее слоновой кости. Однако внимание привлекали ее глаза. Было в них что-то особенное, какая-то тайна, отграничивавшая красоту от обыденности.

— Та-ак. Желание уже осталось позади...

Художник не мог видеть графа. Мортен находился в глубине комнаты, за его спиной. Говорил тихо, почти шепотом, словно они находились в святилище.

— История нашей любви относится к роду трагических, и однако ни один трубадур не пожелал бы о ней петь. Думаю, никто из числа героев этого... произведения... не попытался бы даже изменить ход событий. Впервые я увидел ее тридцать лет назад, когда наведывался в одну из немногочисленных деревушек, много веков принадлежавших роду Мортенов. Это случилось уже после кончины моего отца, и я хотел узнать что-нибудь о состоянии доставшегося мне имущества. Так случилось — думаю, неслучайно, — что в тот момент в деревне карали преступников различной стати. Я никогда не скрывал своей склонности получать удовольствие от чужих страданий, впрочем, мой род славен этим. Примерно раз в три поколения случается среди Мортенов чудовище моего покроя. Староста деревушки хотел мне понравиться — отсюда и зрелище. Когда я глядел на мучения несчастных глупцов (было организовано даже колесование), я ощущал нездоровое возбуждение, мой membrum virile[129] живо реагировал на вид свежей крови, на хруст ломающихся костей и крики, полные боли и... страдания. Я этого не стыжусь. Но в группе простых страдальцев была и она. Ты, вероятно, удивился, мэтр, видя несомненное благородство ее черт, что столь прекрасное существо было простой мужичкой? Ну что ж... скорее всего в ее жилах текла голубая кровь Мортенов. Кто-то из моих предков активно поучаствовал в ее зачатии. Разумеется, она сразу же приковала к себе мое внимание. Приковала так крепко, что мои несчастные глаза оказались в положении узника, лишенного малейшей надежды на освобождение. Сравнить это можно только с твоей ситуацией, мэтр.

Граф рассмеялся. Художнику было не до смеха. Он промолчал. История Мортена, повествуемая тихим, гипнотическим шепотом, затягивала слушателя, словно болото жертву.

— Мальчишка, не заслуживавший звания истинного истязатёля, уж не говоря — палача, полосовал ее прекрасное тело суковатой палкой. Она кричала, но в глазах ее... в ее черных, как отчаяние, глазах светился экстаз! Понимаешь, мэтр, она жаждала боли и унижения. Потом я узнал, что ее наказали за воровство, но я-то знаю, что она воровала лишь ради того, чтобы получить наказание. Она была моей противоположностью, антитезой, если бы я был ночью, то она — светлым днем и так далее. Она увлекла меня. Я забрал ее в Кальтерн, сделал хозяйкой моего замка. До той поры я думал, что мое сердце не способно на какие-либо чувства. Кроме нездоровых эмоций...

Граф горько рассмеялся. Звуки, доносившиеся из глубины комнаты, подсказали художнику, что Мортен ходит от стены к стене.

— У нее было простое имя, о котором мы оба тут же забыли. Обращаясь к ней, я говорил: «сокровище мое». Это звучит банально, но прекрасно отражает суть того, что эта девушка значила для меня. Впервые в жизни я полюбил по-настоящему. Это была удивительная любовь. Ночи мы проводили в подвале, где я подвергал ее без помощи палача (тогда он еще был неоперившимся птенцом) самым изощренным истязаниям. Лишь тогда мы достигали оргазма. Оба. Да-а... Это была необыкновенная любовь... Но, как сказал один философ: «Дела людские идут не настолько хорошо, чтобы большинству нравилось только самое лучшее». Мы были другими, но были ли худшими? Это все равно что любовь убийцы с самоубийцей, идеального палача с идеальной жертвой. Теперь я вижу — впрочем, возможно, видел уже тогда, — что наша любовь неизбежно стремилась к своему концу, к свершению...

Художник многое бы дал, чтобы сейчас, в этот момент, обернуться и взглянуть в лицо графу Мортену. «И написать его», — подумал он.

— Я убил ее. Задушил собственными руками. Я наверняка знал, что она жаждала именно этого. И однако ее смерть потрясла меня. Я почувствовал скорбь, тоску, невыносимые страдания... И еще — что я самый одинокий человек на свете. Я постоянно страдаю, мэтр, страдаю, как никто не страдал до меня. Я мучаюсь во время бессонных ночей, а если мне удается уснуть, то вижу во сне снова ее. Только когда я велю себя истязать, то получаю минутное облегчение. Так, словно физические страдания моего жалкого тела позволяют мне на мгновение забыть о муках душевных. Из-за этого я стал походить на нее. Дьявольщина! Она! Всегда она! Только она!!!

Граф подошел к портрету, тем самым оказавшись в поле зрения художника. Он был бледен, бледнее даже, чем обычно.

— Я хочу, чтобы ты написал для меня свои страдания, мэтр. Я хочу упиваться твоими мучениями и... на несколько минут забыть о своих. Я хочу получить изображение человека, который ежедневно подвергается истязаниям, тоскует по свободе, но у которого нет надежды обрести ее. Я хочу иметь картину твоей души, мэтр. И пусть это не будет зала пыток, я терпеть не могу буквализма. Это должно быть твое естество, состояние твоего разума.

— Значит, я никогда не покину стен Кальтерна? — спросил художник. Он не хотел, чтобы голос выдал его страх. Но голос оказался предателем и... выдал.

— Никогда.

Мир закружился перед глазами художника, предметы утратили форму и аромат. Он потерял сознание.

6

Время уходило на рассмотрение вересковья. Вересковье ночью, когда зрение уже приспосабливалось к темноте, вересковье бледным рассветом, вересковье в полдень и к вечеру. Время текло медленно, размеренно. Граф Мортен решил, что организм художника не выдержит ежедневных истязаний. Поэтому палач мучил художника только раз в неделю. Однако хуже всего были одиночество и неволя. Мортен больше уже не посещал влажной комнаты в каменной башне. Дошло до того, что художник с тоской ждал дня мучений. Тогда он пытался завязать разговор с палачом. Но тот молчал как заклятый.

Пищу художнику приносил человек, отвечающий за всех узников замка Кальтерн (сейчас художник был единственным узником). Однако разговаривать с ним было невозможно, потому что он просто просовывал миску с пищей или водой через специальное оконце в двери и уходил.