Мужики ругают меня:

— Эдакой свой опыт морской под ногу Ваське хочешь бросить! Мало ли хозяев, кроме Зубова…

Все хозяева с зубами.

Доски пилю — в море не гляжу, обижусь на море. Сколько уж в сонном видении но широкому раздольицу поплаваю… Сердце все как тронуто. Я в Корелу не показываюсь, фрегата Васькиного видеть не могу.

Копейки, конечно, откладываю. Не на корабль — кораблем батраку Матюшке не владеть, — откладываю ребятам на первой подъем, чтобы не с нищей корзиной жизненный путь начинали. Дети мои зачали подыматься, об них мое сердце заболело. Боюсь, не хочу, чтобы дети к Зубовым в вечну работу попали.

После Зубовой беды еще пятнадцать лет я не отдыхивал ни в праздник ни в будни, ни зимой ни летом. Было роблено… Сердита кобыла на воз, а прет его и под гору, и в гору.

В одном себя похваляю: грамоте выучился за это время, читать и писать.

Матрешке моей тяжело-то доставалось. Ухлопается, спину разогнуть не заможег, сунется на пол:

— Ребята, походите у меня по спине-то…

Младший Ванюша у ей по хребту босыми ногами и пройдет, а старшие боятся:

— Мама, мы тебя сломаем.

Тяжелую работу работаем, дак позвонки-ти с места сходят. Надо их пригнетать.

Матрена смолода плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко:

— Матрешишко, ты умри лучше!

— Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду…

Пятнадцать годов эдак. Всю жизнь так!..

Что же дальше? Дальше германская война пошла… Два сына кочегарами на пароходе ходят, я на заводишке-дергаюсь; только и свету, что книжку посмотрю.

А потом — что день, то новость. В Петербурге революция, у нас бела власть. Про свободу сказывают, а Зубов в Учредительное собрание срядился.

Преполовилась зима девятьсот двадцатого года. В одно прекрасное утро бреду с завода, а в Сороке переполох. Начальники и господа всяких чинов летят по железной дороге, кто под север, кто под юг… Что стряслось?

— Бела власть за море угребла. Красна Армия весь Северный край заняла.

Наутро мне из Корелы повестка с нарочным — явиться спешно в сельсовет. Все как во сне. Бежу домой, а сам думаю: «Судно зубовско где? Красна власть отобрать посмела ли? Вдруг да Васька на меня из-за лесины, как тигра, выскочит…»

С женкой поздороваться не дали, поволокли на собранье. Собранье народа в Васькиных палатах идет вторы сутки..

Сажусь у дверей, меня тащат в президиум и кричат всенародно:

— Товарищи председатели! Матвей Иванов Корельской здесь!

Над столом красны флаги и письмена, за столом товарищи из города, товарищи из уезда. Тут и мое место. Васька бы меня теперь поглядел…

Шепчу соседу:

— Зубов где?

А председатель на меня смотрит:

— Вы что имеете спросить, товарищ Корельской?

Я встал во весь рост:

— Василий Онаньевич Зубов где-ка?

Народ и грянул:

— О-хо-хо-хо! Кто о чем, а наш Матюша о Зубове сохнет! О-хо-хо-хо!

Председатель в колокольчик созвоннл:

— Увы, товарищ Корельской! Оставил нас твой желанный Василий Онаньевич, усвистал за границу без воротиши.

— А судно-то егово? Это не шутка, трехмачтово океанско судно!

— Странный вопрос, товарищ Корельской. Вы — председатель местного рыбопромышленного товарищества, следовательно, весь промысловый инвентарь, в том числе и судно бывшего купца Зубова, в полном вашем распоряжении…

— Я?.. В моем?..

— Да. Вчера общее собрание Корельского посада единогласно постановило просить вас принять председательство во вновь организованных кооперативных промыслах, как человека исключительного опыта.

Я заплакал, заплакал с причетью:

— Я думал, мой корабль — о шести досках, думал, до погосту мое плаванье, а к моему плачевному берегу радость на всех парусах подошла: «Полетим, — говорит, — по широкому морскому раздольицу!» Сорок восемь годов бился ты, батрак Матюшка Корельской, в кулацких сетях, а кто-то болезновал этим и распутывал сеть неуклонно, неутомимо…

И чем больше реву, тем пуще народ в долони плещут да вопиют:

— Просим, Матвей Иванович! Просим!

Ну, и я на кого ни взгляну, слезы утирают. И вынесли меня на улицу и стали качать:

— Ты, Матвеи, боле всех беды подъял, боле всех и чести примай!

…Кому до чего, а кузнецу до наковальни: запустил Зубов, до краю заездил свой фрегат — и я по уши в ремонт ушел. Сам с робятами лес рубил для ремонта, сам тесал, сам пилил. Сам машину до последнего винта разобрал, вычистил, собрал. Сам олифу на краску варил. Перво охрой сплошь грунтовал, потом разукрасил наше суденышко всякими колерами. До кильватера — сурик, как огонь, борта — под свинцовыми белилами, кромки — красным валом, палубу мумией крыл по-норвецки, каюты — голубы с белыма карнизами.

Обновленный корабль наименовали мы «Радостью». На носу, у форштевня, имя это навели золотыми литерами: «Радость». И на корме надписали: «Радость. Порт Корела».

За зиму кончил я ремонт. Сам не спал и людям спуску не давал. В день открытия навигации объявили и нашу «Радость» на воду спутать. Народушку скопилось со всего Поморья. Для народного множества, торжество на берегу открылось.

Слушавши приветственны речи, вспомнил я молодость, вспомнил день выздоровления моего после морской погибели… Сегодня, как тогда, чайка кричит и лебеди с юга летят, как в серебряны трубы трубят, и сияющие облака над морем проплывают. Все как тридцать пять годов назад, только Матюшка Корелянин уж не босяком бездомным валяется, как тогда, а с лучшими людьми сидит за председательским столом. Я уж не у зубовского порога шапчонку мну да заикаюсь, а слово взявши, полным голосом всенародно говорю:

— Товарищи! Бывала у меня на веку любимая пословка: «Ничего, доведется и мне, голяку, свою песенку спеть». Вы знали эту мою поговорку и во время ремонта, чуть где покажусь, шутили: «Что, Матвей Иванович, скоро свою песню запоешь?»

Я отвечал вам: «Струны готовы, недалеко и до песни».

И это не я пою — моими устами тысячи таких, как я, бывших голяков, поют и говорят…

Двенадцати годов я начал за большого работать. В двадцать пять годов ударила меня морская погибель. Сорок пять лет мне было, когда меня — Зубов в яму пихнул. Шестьдесят лет мне стукнуло, когда честная революция надунула паруса купецких судов не в ту сторону и подвела их к бедняцкому берегу. Наши это корабли. Все наше воздыхание тут. Каждый болт — наш батрацкий год. Каждая снастиночка нашим потом трудовым просмолена. Слушай, дубрава, что лес говорит: теперь наша Корела не раба, ейны дети — не холопы! Уж очень это сладко. Не трясутся наши дети у высоких порогов, как отцы тряслись; не надо им, как собачкам, хозяевам в рот глядеть.

Уж очень это любо!

Мое сказанье к концу приходит. Ныне восьмой десяток как на свете живу. Да годы что: семьдесят — не

велики еще годы. Десять лет на «Радости» капитаном хожу.

Как посмотрю на «Радость», будто я новый сделаюсь, как сейчас из магазина. При хозяевах старее был.

Оногды земляная старуха, пустыньска начетчица, говорит мне:

— Дикой ты, старик, — все не твое, а радуиссе!

А я ей:

— Дика ты, старуха, — оттого и радуюсь, что все мое!

В относе морском

Поморские были и сказания - i_019.jpg

Про нашу жизнь промысловую послушаешь, так удивишься, удивишься и устрашишься. Расскажу про себя, про сынишку моего и про брата, как мы на промысел пошли и в какую беду попали. [2]

Беды терпеть да погибнуть помору не диво. Море — измена лютая. Спроси того-другого робенка в Поморье: «Где тата?» Скажет: «Вода взяла».

Море нас поит, кормит, море и погребает… А мы вот от морской напасти спаслись, и таким ли дивом спаслись, так всю жизнь на другую сторону повернуло.

Мы — Белого моря, зимнего берега народ. Коренные зверобои-промышленники, тюленью породу бьем. В тридцатом году от государства предложили промышлять коллективами. Предоставят-де и ледокольный пароход, и с самолетом.

вернуться

2

В основу рассказа положен действительный случай спасения унесенных на льдине зверопромышленников героем «Челюскина» капитаном В. И. Ворониным, который командовал тогда ледоколом «Седов».