Бляхин, поняв, что этот так хорошо начавшийся допрос может закончиться фатально, прижав пухлые руки к груди, ответил:
— Что вы! Холодов — садист и получил по заслугам. И даже если бы немцы его не осудили, то мы сами его подвергли бы обструкции. И народ русский я люблю. Вы мне можете не поверить, но я всегда радел о чаяниях народа. Заботился и поддерживал людей как мог. И с врагами его боролся по мере сил. Вот, например, в сороковом году к нам методист один из Минска приезжал и в нашей школе нововведение хотел устроить, не прислушавшись к мнению преподавательского состава. Явно антинародное нововведение. Я тогда не только против него на собрании выступил, но еще послал сигнал в районное управление НКВД. Там тоже признали задумку этого методиста вредительской и даже выяснили, что он скрывал в анкете свое прошлое. Представляете, этот человек при царе в Томском университете преподавал и после революции с Колчаком дела имел! А я, проявив бдительность и заботу о народе, вывел его на чистую воду!
Я, слушая последнюю тираду пропагандиста, полностью охренел. Блин, может, он просто с катушек съехал от резкой перемены в жизни? Ведь еще вчера кофе с друзьями-фрицами вкушал, а сегодня его русские особисты трясут, вот и потекли нежные интеллигентские мозги? Ну не может нормальный человек с жаром говорить сначала одно, а через две минуты прямо противоположное, да при этом еще и в стукачестве признаваться? Хотя с другой стороны… та же Новодворская покруче фортели выкидывала. Вспомнив жабоподобную «московскую девственницу», только потряс головой. Нет, этот пример какой-то неудачный. Не зря ведь ее в психушке держали… Но, может, этот Бляхин — мужской вариант Новодворской? Такой же прибабахнутый на всю голову пациент психбольницы? Только ведь у немцев с этим строго — ненормальных они комиссуют. А тем более этот вообще пропагандист… Вдруг он на людей бросаться начнет, прямо посередине своей пламенной речи — конфуз, однако, получится…
РОАвец, не мигая, смотрел на меня, жадно пытаясь увидеть на лице советского капитана решение своей дальнейшей судьбы, а я вдруг понял — никакой он не псих! Просто падаль, типа Ковалева, который в Грозном солдатам-новобранцам кричал — «Русские, сдавайтесь!» И все он прекрасно соображает, только вот в спеси своей его иногда заносит — видно, просто переключиться не успел. Но позже наверняка переключится. Подобные ему, как черви — хоть пополам режь, а всегда приспособятся и выживут. Не зря же он мне сейчас про методиста вспомнил. Наверняка на следующем допросе этот Бляхин уже будет рассказывать о своем активном сотрудничестве с нашими органами перед войной. А через неделю всем будет говорить, что к РОАвцам попал, желая разложить их армию изнутри, и возмущаться, почему его еще за это орденом не наградили. И позже, в лагере, обладая хорошо подвешенным языком, всем будет трепать, что его, героя-разведчика, несправедливо осудил кровавый сталинский суд. А когда война кончится и пройдут годы, в конце концов добьется своей полной реабилитации, но так как натуру не переделаешь, заделается ярым диссидентом и будет людей своей поганой философией дальше травить.
Отбросив желание пристрелить эту сволочь сразу, я, достав лист бумаги и чернильную ручку, стал писать приказ. М-да, редко приходится пользоваться привилегиями личного порученца Верховного, но сейчас это именно тот случай, когда ими воспользоваться надо. Нет, стрелять пропагандиста я не буду. Во-первых, это как жирного таракана голой рукой раздавить, а во-вторых, пуля в башку для подобного типа — слишком гуманно. И в лагерь он, разумеется, не пойдет. Там эта гнида будет иметь огромный шанс выжить.
Именно поэтому я своей властью направлял предателя Бляхина Ипполита Аристарховича в тридцать вторую отдельную штрафную роту. Через две недели эти штрафники в ходе нашего будущего наступления будут в первых рядах атаковать Штельский укрепрайон. А мужики в тридцать второй суровые, и ни сбежать, ни закосить этот Блядин не будет иметь никакой возможности. Так что попрет на укрепления своих бывших хозяев как миленький. А там и посмотрим, насколько Бог справедлив…
Написав помимо приказа еще и записку для ротного «тридцать два», я, вызвав охрану, передал им пропагандиста, а сам, закурив, уставился в окно. Нет, ну надо же, какой привет из будущего мне достался. Попадавшиеся до этого РОАвцы шли служить немцам по разным причинам. Кто жизнь спасая, кто власть ненавидя, кто просто желая сытой и довольной жизни после немецкой победы. Только все они предварительно попадали в плен и лишь потом становились изменниками. Но вот гражданского человека, добровольно пришедшего в эту армию предателей, я еще не встречал. Так что теперь, пообщавшись с пропагандистом, ощущал себя, как после просмотра новостей НТВ-розлива середины девяностых годов.
Блин! Откуда вообще эта сволочь выползла? Я теперь даже жалел, что Бляхин ко мне попал. Во всяком случае, допрашивая фрицев, такой гадливой брезгливости никогда не чувствовал. А сейчас ощущения были, как будто в холерном сортире неделю просидел.
Поэтому, с силой вдавив окурок папиросы в пепельницу, я вышел из комнаты и потопал искать Гриню, чтобы договориться с ним о приготовлении внеочередной бани, так как чувствовал нестерпимое желание помыться.
Наш старшина, глядя на мою белую физиономию, сначала заволновался, но потом, поняв, что Лисова просто от злости так трясет, пообещал сварганить баньку и, немного помявшись, предложил сто грамм для успокоения нервов:
— Илья, ну шо ты cэбе за кажду падлу так изводишь? Пийдем до менэ, я тоби стаканчик налью, усе як рукой сымет! А после бани еще раз налью!
— Нет, Гриня, спасибо. Ты ж знаешь — я не пью…
— Ото зря. Иногда горилка и полезна бывает. — Но, видя, что я не ведусь, добавил: — Як знаешь. Тогда я тоби на помывку мыла дам чешского. Духови-и-и-того…
Старшина покрутил носом, показывая пахучесть трофейного мыла, а я ехидно уточнил:
— Это не того, что мы у тебя еще полмесяца назад вы-прашивали, а ты сказал, будто оно давно закончилось? А?
На лице железного Грини не дрогнул ни один мускул, а все смущение выразилось в поправлении ремня. Он уже открыл рот, чтобы с негодованием отмести все мои подозрения, как на крыльце усадьбы появился Гусев и, увидев меня, спросил:
— Ты уже все закончил?
— Да.
— Тогда пойдем ко мне, кое-что интересное покажу.
— Да нет, Серега, «липа» это. Ну не могут же они в самом деле такими малохольными быть? Ведь хоть и говенное, но все-таки правительство…
Я отложил листки бумаги, которые читал, и недоверчиво посмотрел на полковника, подозревая розыгрыш. Только вот, судя по кривой ухмылке Гусева, розыгрышем или «липой» здесь и не пахло.
— Блин! Неужели они всерьез ЭТО решение принимали?
— Ты ведь наши сводки сам слушал. И лондонское радио тоже. Помнишь, как англичане тогда пели?
М-да, действительно — когда в Кракове Армию Крайову фрицы раскатывали в блин, в Лондоне, просто захлебываясь от восторга, описывали массовый героизм бойцов Сопротивления. Я уже тогда сильно сомневаться начал. Просто давно заметил, как только в сводках начинают говорить о массовом героизме, значит, все — жопа. Да и общая задумка восстания мне была совершенно неясна. Чего поляки им хотели добиться, подняв несогласованную с нами бучу во вражеском тылу, — непонятно. Когда несколько тысяч человек, вооруженных только легким стрелковым оружием, начинают выступление против регулярных дивизий, это даже не глупость, а верх идиотизма. Ведь действовали они не как наши партизаны: ударил — отскочил, а внаглую вошли в город и расположились там, ожидая подхода основных немецких сил. Фрицы, наверное, очень удивились такому подарку, когда все бегающие по лесам АКовцы собрались в одном месте, и шанса своего не упустили.
Правда, надо отдать должное — дрались пшеки отчаянно, но теперь Краков быстрее отстроить на новом месте, чтобы не возиться с вывозом щебня на старом. Да и гражданские жители этого города почти все полегли. Немцы, не разбираясь где кто, раскатали восставших в пыль вместе с этим населенным пунктом.