– В общих чертах.

– Скверно, что в общих. При случае почитай хотя бы Романа Гуля. Так вот: Ледяной поход был, по сути своей, обречен. Несколько тысяч белогвардейских офицеров, фактически вооруженных только наганами, вышли к Екатеринодару не имея никаких шансов на успех. Пешим маршем, замерзшие, усталые, голодные, навстречу десятикратно превосходящему противнику. Но! Они это сделали и стали Легендой. Потом уже наши, красные, в обратную сторону, форсируя ночной Сиваш. Тоже – невозможно. И тоже – Легенда.

– Вы, Владимир Николаевич, приводите примеры исключительно военные. Но ведь то совсем другое дело. Война, она… мобилизует, что ли? Но вот в мирное время…

– А что, в мирное время, по-твоему, мобилизация не требуется?

– Требуется, безусловно. Но всяко не в столь, как любит выражаться наш шеф, звероподобных масштабах.

– Мобилизация – людей ли, ресурсов ли – прежде всего выражается в строжайшей дисциплине. Скажи, это плохо, что при Сталине хватали пятиминуточников, опоздавших на работу?

– Разумеется.

– Согласен, нехорошо. Но зато хорошо, что люди перестали опаздывать. Плохо, что народ массово сажали за колоски? Безусловно. Зато люди боялись воровать.

– Лес рубят – щепки летят? – по-своему интерпретировал Марков. – Неужели за мобилизацию исключительно кровью платить нужно?

– Не за мобилизацию, Олег Сергеевич, а за движение вперед. За космос. За победу в войне. За атомную бомбу. За то, что страна, как бы это ни раздражало наших врагов, остается в своих границах. А что касается, как ты выражаешься, щепок: да, лично мне, как человеку, в общем-то, не жестокому, а порой и сентиментальному, персонифицированное одиночное человеческое страдание не по душе. Вот только без коллективного страдания большого дела не сделаешь. Никогда! Все разговоры по поводу того, что это теоретически возможно, – враньё!

– Получается, вы сами себе сейчас противоречите.

– Вот как? И в чем же?

– Выходит, конкретное персонифицированное страдание конкретного человека Солженицына вам не по душе?

– В какой-то степени да.

– Отчего же вы столь яростно ополчились на рукопись безвинно пострадавшего от репрессий писателя? Ну напечатает ее Твардовский – да и шут с ней. Мир от того не перевернется. Вот и отдельные члены ЦК придерживаются, насколько мне известно, схожей позиции.

– Начнем с того, что как раз Солженицын, в отличие от десятков тысяч действительно лишь по стечению обстоятельств угодивших под замес, пострадал отнюдь не безвинно.

– Но ведь он угодил в лагеря всего лишь за частную переписку.

– А ты сам эту переписку читал?

– Нет. А что?

– Армейский офицер! Хотя бы и звуковой, но, тем не менее, разведки! В разгар боевых действий! Когда идет кровопролитнейшая битва! Позволяет себе в личных письмах с фронта в тыл критиковать Верховного главнокомандующего! Рассылая знакомым и малознакомым людям свои убогие критические мыслишки по части нашей тактики и стратегии, будучи, в силу сугубо гражданского образования, космически далек от истинного понимания – и того и другого! И как, по-твоему, Олег Сергеевич, сотрудники контрразведки должны были реагировать? Что им оставалось делать после ознакомления с подобными эпистолярными опусами? У Твардовского печатать? Или еще где?

– Возможно, он полагал, что переписка офицеров не подвергается столь жесткой цензуре и перлюстрации?

– Если Солженицын это полагал, значит, он идиот. А идиоту в разведке делать нечего. Хотя бы и в звуковой. Но, поскольку мы его за такого не держим, возникает резонный вопрос: а на хрена тогда писал? Вот лично ты можешь ответить? Пускай бы и в предположительной форме?

– Если честно, нет, не могу.

– А вот я – могу. Но не стану. Дабы ты, Олег Сергеевич, окончательно не утвердился в своем странном мнении, что я, ни много ни мало, ополчился на сего литературного деятеля.

– Вы меня не так поняли, Владимир Николаевич. Я всего лишь хотел сказать…

– Я понял тебя ТАК, Олег Сергеевич. Ты, наверное, сейчас думаешь: с чего это нынче старый дурак пустился в пространные размышлизмы? Отвечу как на духу. Вчера, по случаю встречи со старым товарищем, я позволил себе несвойственно злоупотребить. И вот теперь, как всякого человека, мучаемого похмельем и раскаянием по поводу содеянного, меня мутит от работы и пробивает на душеспасительные беседы. Знакомо тебе подобное эмоциональное состояние?

– Вы же знаете, я не пью.

– Ах да, ты ведь у нас спортсмен! Что ж, завидую и сочувствую одновременно. Так о чем бишь мы?

– О Солженицыне.

– Точно. Так вот, лично мне на этого вашего Исаича – насрать и розами засыпать. В отличие от тех же, помянутых тобой, отдельных членов ЦК, что якобы придерживаются схожей позиции. К слову, персональный списочек мне, перед докладом Семичастному не забудь представить. А чего ты так с лица сбледнул? Слово – не воробей, затянул песню – допевай хоть тресни… И последнее, Олег Сергеевич, чтобы уж расставить все точки на «ё»: я к нынешней оттепели, как ты давно мог заметить, своеобразно отношусь.

– Да уж.

– Своеобразно и, условно говоря, настороженно. Но отнюдь не потому, что я такой вот зверь, который жаждет всех строить, прессовать, преследовать, «держать и не пущать». Я все-таки человек достаточно умный, чтобы понимать ущербность подобной позиции. Но при этом я знаю и другое. Один из синонимов оттепели – либерализация. В моем вольном переводе с французского, это не просто расширение свобод, но, в определенном смысле, расслабление. Оно же – послабление. Так вот, есть такая старая лагерная поговорка. Грубоватая по форме, но глубокая по сути: «Расслабленных в жопу трахают». Улавливаешь, о чем я?

– Кажется, да.

– В таком случае все. Даю установку: стереть предыдущую информацию. Новая вводная: метнись, пожалуйста, до буфета, пока не закрылся, и попроси у Елены Санны бутылочку коньяку. Скажешь, персонально для меня, она даст.

* * *

– …Ну, Барон, ты даешь! Это ж надо было до такого додуматься! Не голова, а Дом Советов! – Шаланда откинулся на спинку до пружин вытертого спинами и временем сиденья и захохотал, вздрагивая круглым, как футбольный мяч, животом.

С момента взятого в Столешниковом старта возбужденное оживление, смешочки и откровенный гогот в салоне «Победы» не прекращались ни на секунду.

Тем временем сидящий впереди Барон избавился наконец от своего горба, сооруженного из набитой товаром наволочки, засунутой под новенький финский пинджачишко с плеча ответственного партийного работника, и перебросил его на заднее сиденье.

– Держите, бродяги.

– Что там? – заинтригованно спросил «рулевой» Гога.

– Меховые воротники, столовое серебро, цапки-побрякушки и еще какой-то хлам.

– Вот это я понимаю! Питер – бока повытер! – восхитился Шаланда. – Ну чё я вам говорил? Барон – вор фартовый!

– А я и не сомневался, – с готовностью подтвердил Казанец. – Это все Гога.

– Ты это, Барон… в самом деле… Ежели я вчера лишнего брякнул… то не со зла, а просто…

– Хорош! Откусили и забыли!

– Тебя сразу на Ленинградский?

– Да, сделай такое одолжение, – кивнул Барон и обернулся к сидящей позади троице: – Я в дорогу рыжьё, ювелирку, шмотки брать не стану. Так что вы мне пока часть доли наличманом отслюнявьте, а остальные расчеты в следующий приезд произведем.

– Как скажешь, любезный! Ёршик! Кюпюры у тебя? Скока там набралось?

– Щас посчитаем.

Ёршик порылся в стоящей на коленях сумке, выудил из нее упакованный в газету «кирпич», развернул и профессионально зашелестел дензнаками.

Минуту спустя торжественно озвучил итоговое:

– Без семи червонцев две штуки на круг.

– И это не считая остального прибытку! – присвистнул Казанец. – Не фигово девки пляшут!

– Надеюсь, никто не будет возражать, если в качестве аванса я возьму половину?

– О чем речь, Барон! Ёршик, отстегни человеку его долю!

– Мой тебе совет, Шаланда: картину зашхерьте и временно про нее забудьте. А я пошукаю в Ленинграде, кому сбагрить. Здесь, в столице, лучше бы не светить.