Острая травинка временами касалась века, и оно вздрагивало. Это было единственным признаком жизни. Алеша не слышал орудийного грохота, не улавливал горького запаха дыма. Не чувствовал боли. Боль покидала его вместе с жизнью. Он еще не был мертв, но и к живым его трудно было причислить: он находился на той грани, откуда уже не возвращаются. Жизнь покидала его медленно, уходила в землю, на которой он лежал.

Над умирающим пограничником стояли три монаха в черных одеждах. Один из них, невысокий, полный, большеголовый, шептал молитву, просил у неба немыслимого. Другой, остробородый, со впалыми щеками, смотрел на Алешу, как на сына, и в глазах у него стояли слезы. Третий же, совсем старенький, белый, сохранял благостное спокойствие. Три православных монаха обители святого Ануфрия, покровителя строгой иноческой жизни, несли караул при умирающем советском бойце.

Когда немцы переправляли Алешу с советского берега, волны, ударявшие в резиновое днище надувной лодки, отдавались болью в простреленной спине. И он сделал попытку приподняться, чтобы перевалить за борт, но это ему не удавалось. Его внесли в монастырские ворота с надвратной звонницей и положили в траву перед свежепобеленной стеной. И Алеша на мгновенье ощутил мягкий холодок и аппетитное похрустывание морозного снега. Если бы можно было приложить этот снег с голубинкой к ранам. Отчего у него кружится голова? Ах, да он катится с горы в лукошке с ледяным дном. Он мчится со страшной скоростью, едва удерживая равновесие, и вертится как волчок. Ребята стоят наверху и ждут, когда он перевернется. А он вцепился руками в лукошко, откинулся назад, поднял ноги. Свистит ветер, небо и земля идут кругом. Только бы не перевернуться! И тут его отбрасывает в сторону, и он зарывается в рыхлый, взбитый снег. Снег забирается в рот, в нос, за ворот, под рукавички. А там, наверху, смеются и торжествуют. И Алеша смахивает снег с лица, смеется. Но потом он вдруг чувствует, что отбил плечо, грудь, спину и снег не холодит, а жжет. И он лежит на земле под белой церковной стеной. И над ним пьются монашечьи рясы. И звучит немецкая речь.

Несколько раз немцы пытались узнать его имя, номер части, откуда он родом, но Алеша долго не приходил в сознание, и говорить с ним было бесполезно.

Алеша слышит чужую речь, и ему кажется, что идет урок немецкого языка и учитель требует, чтобы Алеша назвал формы глагола «шрайбен». Алеша никак не может вспомнить и мучается. Голос учителя звучит все громче. Алеша напрягает память и наконец вспоминает, губы чуть слышно произносят:

— Шрайбен… шриб… гешрибен…

Немецкий офицер, услышав знакомое слово, удивленно поднял брови и наклонился над раненым пограничником.

— Вас? Вас заген зи?.. Что? Что вы говорите?..

Но губы бойца шептали уже совсем другое:

— Стебель… гребень… рукоятка…

Теперь в бреду он отвечал не школьный урок, а военный.

— Удивительный человек, — пробормотал немец, — уже умер, а говорит.

Монахи, как по команде, перекрестились. Офицер зашагал прочь.

Нет, Алеша не умер. Он погружался в забытье, и каждый раз из темных бездонных глубин его возвращали на поверхность порыв ветра, звук голоса, запах реки, солнечный блик, прикосновение травинки, и он как бы продолжал прерванную жизнь.

Неожиданно он начал шарить по земле пальцами: что-то искал на ощупь, не открывая глаз. Монахи переглянулись. Что хочет умирающий воин? Тянется к воде или ищет руку ангела? Алеша искал фуражку. Свою фуражку с зеленым верхом, с лакированным козырьком, с вишневой звездочкой. Фуражка очень шла ему, делала лицо строже, взрослее. Правда, в фуражке заметнее оттопыривались уши, и Люся прижала его уши ладонями. Уши не держались. Тогда Алешка снял фуражку и осторожно, как венок, надел на Люсины вьющиеся рыжеватые волосы. Девушка по-военному поднесла руку к козырьку и рассмеялась. И они зашагали по шоссе.

— Ты кем был на гражданке? — спросила Люся.

— Учителем.

— Учителем? — она оживилась. — Если бы ты у нас был учителем, я получала бы одни пятерки! А может быть, ты сочиняешь?

— Не сочиняю. Учительствовал. Правда, недолго — призвали на границу.

— Не похож ты на учителя.

— На кого же я похож? — не выдержал Алеша.

Люся остановилась и стала всматриваться в лицо Алеши, при этом незаметно приближалась к нему. А он стоял в счастливом оцепенении, задержав дыхание и опустив руки по швам. Он чувствовал ее дыхание, травяной запах волос, шорох платья, скрип новеньких туфель. А девушка все приближалась и наконец коснулась кончиком носа его щеки, и щека вспыхнула. Алеша прошептал:

— Что ты?

Люся ничего не ответила, отпрянула от него и быстро зашагала по шоссе. Алеша как бы очнулся и кинулся за ней. И, не зная, что сказать, наобум пробормотал:

— На кого же я похож?

— На мельника! — не поворачивая головы, сказала Люся.

— Ты смеешься.

— Нет, нет, ты похож на мельника. У тебя даже нос в муке. Потрогай.

Он провел ладонью по носу. Люся тихо засмеялась. Ох эти рыжие девчонки! Алеша совсем стушевался. Он плелся за Люсей, а она шла сама по себе, сдвинув на затылок пограничную фуражку.

Потом он нашел в фуражке золотистый, свернутый пружинкой волос. Это было на рассвете вчерашнего дня, в дозоре у старого дуба. Он осторожно взял в руку шелковистый волосок, провел им по щеке, и ему показалось, что Люся наклоняется к нему и глаза ее смеются. «На кого же я похож?» — «На мельника!» Золотая паутинка рассвета дрожала в его руке. И он залился краской, смутясь самого себя. В это мгновенье за его спиной раздался страшный грохот, воздух стал плотным, и дымный огненный столб взвился к небу.

Над монастырскими воротами ударил колокол, но его серебристый дробный звук не поплыл над землей, а тут же был заглушен, сбит в полете грохотом орудий. Этот звон был хорошо знаком Алеше. Он часто слышал его с той стороны. Самого монастыря не было видно. Только единственный купол с крестом возвышался над сплетением ветвей. Зато маленькая деревянная каплица стояла на самом берегу. По преданию, на этом месте затонула греческая барка, которая возвращалась «из воряг» домой — «во греки». На затонувшей барке была найдена икона святого Ануфрия… На прибрежном заливном лугу паслись коровы. В дни праздников гуляли крестьяне. На кромке воды шли польские пограничники в квадратных конфедератках с орлом. Светило солнце. Барабанил по листьям дождь. Сыпали мокрые хлопья снега. Пели соловьи. Но это было давно — полжизни тому назад, полжизни, уместившиеся в один листок календаря.

Алеша знал, что это должно начаться, ощущал реальную неизбежность этого начала, но не предполагал, что все произойдет так быстро — на исходе тихой июньской ночи — самой короткой ночи года.

Когда в стороне заставы начали рваться снаряды, первым его желанием было бежать туда, где сейчас в грохоте разрывов горел дом и погибали его товарищи и командиры. Но он не смел без приказа покинуть свой пост. Он послал на заставу своего напарника — повара. Сам же, подхватив ручной пулемет, залез на дуб и стал наблюдать за рекой. Светлая вода Буга привычно поблескивала, и над ней поднимался теплый молочный пар. От игры рыб по воде шли круги. Война еще не дошла до Буга. Алеша поднес к глазам бинокль. Через несколько минут он увидел, как в воду поползли лоснящиеся бизоньи тела надувных лодок. На спины «бизонам» быстро попрыгали немецкие солдаты. Лодки сразу же стало сносить течением. Солдаты налегли на весла. Алеша впервые увидел настоящих немцев. Закатанные до локтей рукава и распахнутые на груди воротники делали их похожими на майнридовских путешественников, только вместо традиционных пробковых шлемов — стальные каски. Лодки-бизоны бесшумно плыли к нашему берегу. Ручной пулемет лежал на толстой дубовой ветке. Сошки повисли в воздухе, как школьный циркуль. Алеша прижался плечом к прикладу и прищурил глаз. Он увидел врагов в прицеле. Старым бойцам мишень напоминает врага. Молодому необстрелянному пограничнику Алеше немцы напомнили мишень «фашист» — щит с изображением мутно-зеленого немца в мутно-зеленой каске. Только сейчас эта мишень была многоголовой, и двигалась, и в любое мгновенье могла открыть огонь, могла ранить, убить. Алеша был один. Даже повара не было — пошел на заставу.