А о поваре Алеша зря подумал. Повар вернулся. Принес обгоревший ящик с патронами. Но метрах в десяти от дуба его в висок… Хороший был повар. По воскресеньям пончики жарил…
Алеша открыл глаза. Он не мог повернуть головы и смотрел только одним глазом. Кто-то стоял перед ним на камнях, похожий на давно умершего дедушку. Откуда здесь дедушка? Почему он одет во все черное? Почему у дедушки, красного партизана, поблескивает крест? Может быть, крест причудился Алеше? Он прошептал:
— Дедушка, пойдем отсюда.
Дедушка молчал. И только глаза его, удивительно знакомые, светились. Он сказал:
— Сын мой, я пришел к тебе по зову сердца, чтобы облегчить твою душу. Исповедуйся.
Дедушка сразу пропал.
Теперь Алеша видел только крест, который раскачивался над ним, и вместе с крестом качалась трава и часть неба, которую он видел. Алеша-то думал, что отвоевался, а ему еще надо противостоять. Он собрался с силами и сказал:
— Я — комсомолец.
У него не хватило сил сказать большее, но он сказал: «Я — комсомолец». И монаха сразу не стало рядом. А что сказал бы он, если бы не был комсомольцем? Как бы он держался там, на родном берегу, истекая кровью, но сдерживая врага, если бы не чувствовал себя частицей огромного молодого товарищества, которое зовется одним словом — комсомол. Раньше он не знал, какой силой обладает это слово, это имя, это товарищество. А сейчас по всей линии границы такие же парни, как он, Алеша, лежат за пулеметами, идут в штыковую, погибают с гранатой в руке и бьют врага, бьют и погибают, и бьют. И каждый из них говорит:
— Я — комсомолец!
И это значит: я не один.
Алеше захотелось услышать подтверждение своим мыслям, и он, не открывая глаз, спросил монаха:
— Как там… у нас?..
— Крепость держится.
На войне год засчитывали за три. За сколько же нужно было засчитать Алеше его первый и последний день войны, если все трудности и страдания, уместившиеся в этом единственном дне, перевешивали все пережитое им за жизнь? Алеша вступил в этот день молодым, необстрелянным, вышел же израненным, непокоренным, покрытым железной окалиной, от которой отлетали мелкие страхи, а большие оставляли только вмятинки. Но в глубине он оставался прежним, робким и застенчивым, зеленым, как петлички на его гимнастерке.
Откуда взялся немецкий снайпер? Как он подловил Алешу? Как сумел взять его в перекрестье? В общем грохоте Алеша даже не услышал выстрела снайперской винтовки. Он вдруг задохнулся от новой пронзительной боли. Что наделала эта пуля! Она убила все! От этой пули долгие годы будет страдать мама, будет плакать Люся, будут грустить товарищи, и ребятишек придется учить другому учителю. Она ранила Алешу и полетела дальше за тысячи километров, за тысячи дней. Маленький кусочек свинца в никелевой оболочке…
Алеше показалось, что он лежит на берегу реки, у самой воды, и над ней поднимается молочный пар. И, разрезая этот пар, плывут три черных паруса. Откуда взялись на Буге паруса и почему они не белые, а обугленные? Это он, Алеша, плывет на странном судне под тремя парусами «из воряг во греки». Нет, не во греки, а на станцию Кын, в родную деревню Грязнуху. А Люся смеется:
— У вас в Грязнухе все грязные? Да?
Алеша сердится на Люсю:
— Глупости! Не в названии дело. Наша Грязнуха почище других Чистух.
Люся все равно смеется. Алеша не знает, что сказать, и говорит:
— А наш повар такие пончики печет по воскресеньям!
Ах да, повара уже нет. Он погиб. Его осколком… в висок… А меня… Люсенька, милая, меня еще в грудь навылет… А думал, что больнее плеча не может быть. Люсенька, где твои бинты… Будь готов к санитарной обороне…
Черные паруса подхватили его и понесли по реке. Никуда не денешься от этой реки.
В последний раз фашисты предприняли попытку, когда уже стемнело. Алеша лежал в дупле, совсем ослабевший от потери крови, ослепленный и оглушенный нестерпимой болью. Боль обвила его стальными кольцами и душила все сильней, сильней. Разорвать эти кольца не было сил. Совсем ослабли руки. Непонятно, как он услышал, что немцы начали переправу. Какое-то необъяснимое чувство — часовой на границе обязан задерживать всех лиц, нарушивших границу, — не попало под стальные кольца, пробило сигнал тревоги: плывут! Алеша потянулся к пулемету, но привычное оружие оказалось неимоверно тяжелым, и он не смог сдвинуть его с места. Однако рукой он нащупал спусковой крючок и из последних сил нажал его. Он не мог попасть во врагов, потому что пулемет лежал на боку и, подпрыгивая, стрелял наугад. Но слепая очередь сделала свое дело: спугнула немцев, они повернули… Алеша даже не слышал звука своих выстрелов, только по толчкам в руку чувствовал: пулемет стреляет. Алеша стрелял и терял сознание. Он уже погрузился в темную, душную бездну, а его окаменевший палец жал, жал на спусковой крючок. И до тех пор, пока в диске были патроны, пулемет стрелял.
Сейчас на монастырском дворе Алеша еще чувствовал толчки в руку. Откуда они шли? От пулемета или от сердца? Он не мог разобраться, все смешалось в его сознании. Указательный палец был согнут, как бы оттягивал на себя невидимый спусковой крючок. Щека прижата к земле. Гимнастерка в угле обгоревшего дуба. Ржавчина по краям темно-алого пятна на рукаве. Зеленая петличка.
Как там дома? Как бьются заставы? Пришло ли подкрепление? Усилием воли Алеша оторвал голову от земли и посмотрел в небо. Над ним стояло солнце. Оно пришло с родного берега — значит, берег не сожжен и не распластан, живет, бьется. И солнце не сбили, не затоптали сапогами. Оно светит в полную силу, поднятое в небо, как несдающийся флаг Родины.
Алеша уронил голову. Рядом повисли три черных паруса. Алеша понял, что все кончается. Но не должно же это кончиться бесследно. Пусть там, на родном берегу, знают, что он охранял свой участок границы. Неслушающимися губами Алеша прошептал:
— Я… пограничник из Дубиц… Может быть, кого-нибудь увидите — передайте… Я выполнил свой долг перед Родиной.
Черные паруса отнесло куда-то порывом ветра. И снова острая травинка стала покалывать закрытое веко. В какую-то минуту Алеше показалось, что он лежит у себя за домом, на огороде и втягивает запах укропа. И ему захотелось похрустеть огурчиком, на который налипла зеленая звездочка укропа… Жизнь кончалась, уходила в землю. Но еще оставалась ее малая мера… Может быть, один глоток… Он увидел большие серые глаза и тонкий, закрученный пружинкой волос… «Так на кого я похож?» Глаза не засмеялись. «На мельника?» Почему глаза не смеются. «Если ранят, я сумею забинтовать тебя…» Бинтовать уже не надо. Не к чему… Он напряг свою память, но вместо серых глаз увидел удивительно знакомое женское лицо, обрамленное большим темным платком, спадающим на плечи. Услышал голос с хрипотцой. Почувствовал теплый запах, идущий из печи, в которой печется хлеб… Он никак не мог понять, кто она. Но почувствовал, что дом, трава, хлеб, школа, дороги, радость, граница, переживания, первый самостоятельный урок — весь круг его жизни начинался с нее и замыкался на ней… Он увидел ее глаза, обветренные губы, почувствовал прикосновение ее руки ко лбу. И всем своим существом потянулся к ней. Он хотел прошептать «мама», но слово не зазвучало, оно проявилось беззвучным выдохом.
Большеголовый монах наклонился и сорвал травинку, которая покалывала ему веко. Но это уже не имело значения.
В надвратной звоннице ударил колокол. А за Бугом гремели орудия, отдавая прощальный салют Алеше.
Временный жилец
Лелька сидит на крыльце и штопает чулок. Она поленилась разыскать грибок и штопает прямо на коленке. Осторожно, чтобы не уколоться, она то опускает, то поднимает блестящее острие иглы. Розовая коленка постепенно скрывается под штопкой, похожей на листок тетради в клеточку.
В степи жарко. Ничего не хочется делать. И сидеть совсем без дела — скучно. Вот Лелька и придумала себе занятие.