Лицо матери опять стало мечтательным.
Она вздохнула и продолжила:
– Мы как-то сумбурно, впопыхах простились с Эдиком на аэродроме… Меня встречала мать, на отцовском автомобиле с персональным водителем… А уже на следующий день мы вместе с нею выехали на поезде на юг, в санаторий… Она все ужасалась, какая я чернющая да худая, и срочно решила меня оздоравливать да откармливать… А Эдик поехал к себе, домой, в свой город…
– А он был не москвич? – с живейшим интересом спросила Настя.
Мать усмехнулась – очевидно, в адрес Насти, которая своим романом с немосквичом, лимитчиком, столь несчастливо повторила ее судьбу.
– Да, он был из Камышина, – губы Ирины Егоровны презрительно скривились, когда она произносила название города.
Мать на секунду задумалась, вновь уходя в себя в собственные воспоминания.
Настя снова украдкой оглядела ее лицо и в очередной раз поразилась, насколько же она сдала.
«Это ей – наказание за все, – вдруг подумалось Насте. – За все то, что она сделала – со мной и с Арсением». И тут же устыдилась своей мысли. «Грех так думать! Ведь она же мать мне! Что бы она ни сделала – все равно мать».
А Ирина Егоровна между тем продолжала:
– Итак, мы с маменькой, Галиной Борисовной, отправились на отдых в Сочи, в санаторий. Эдуард поехал в Камышин, навещать своих. – Последнее слово мать опять выделила пренебрежительной интонацией. – Матери моей я, конечно, ничего не рассказала о нашем с ним романе… Ну, это тебе, я думаю, знакомо… Ведь ты тоже до последнего скрывала от нас свои отношения с Арсением…
Мать сделала паузу, а потом вздохнула и продолжила:
– Первые дни в Сочи я была просто ошеломлена. И переменой обстановки, и тем, что кругом люди, море, и ничего не надо делать, и можно спать, сколько захочешь… Я дремала целый день, засыпала даже прямо на пляже, на жестком топчане… Отъедалась фруктами, чебуреками… А потом, дня через три, я начала скучать по нему, по Эдику… От каникул, правда, оставался жалкий огрызок – уже шли двадцатые числа августа. И мы должны были скоро снова увидеться… Но мать, Галина Борисовна, меня ошарашила: оказывается, наши путевки заканчиваются только двенадцатого сентября. «А как же институт?» – спросила я. «А, чепуха, – отмахнулась она. – Евдокия Гавриловна, моя врачиха, сделает тебе справку. Здоровье дороже». Почему-то она считала, что в стройотряде я сильно подорвала свое здоровье и теперь мне необходим, как она заявляла, «полный и глубокий отдых». А я уже тосковала по этому подонку…
«Итак, мой полумифический отец, – отметила машинально Настя, – уже превратился из красавчика Эдика в подонка. Быстро…»
– Я написала ему письмо в Камышин, – рассказывала мать. – Эдик ведь оставил мне свой тамошний адрес… Потом я сообразила: письмо еще бог знает когда дойдет – да пока он еще ответит… И я как-то вечером убежала от матери на телеграф и отправила ему телеграмму… Что-то вроде «Люблю, обожаю, скучаю» – и написала свой сочинский адрес… Проходит день, два – а ответа на телеграмму никакого нет… Дурочка я тогда была исключительная… Почему-то решила, что все те чувства, что я испытывала к нему, и он должен испытывать ко мне…
Ирина Егоровна вздохнула.
– Доверчивая я была, хотя уже однажды и ученая… «Может, – думала, – он мою телеграмму не получил?…» Снова бегу на телеграф – никакого телефона у него там, в Камышине, конечно, не было – и снова ему телеграфирую. По срочному тарифу. Скучаю, мол, – и почему ты не пишешь, любимый?… И опять – никакого ответа… Эх…
Ирина Егоровна горько вздохнула.
– Мне восемнадцать лет тогда было – откуда ж я знала, что мужики терпеть не могут, когда им навязываются! Что чем хуже ты с ними обращаешься – тем больше они тебя ценят… Извини, мне нужно принять лекарство…
Мать встала из-за стола. Подошла к буфету, нервно высыпала из разных пузырьков пригоршню разноцветных таблеток в ладонь, закинула их в рот, запила водой.
– Я понимаю, конечно, что это как мертвому припарки… – произнесла она и безнадежно махнула рукой. И тихо сказала: – Но… Жить-то как хочется… – Голос ее дрогнул. – Кажется, что и не было этих двадцати пяти лет… Так они быстро пронеслись… И все мои тогдашние сочинские страдания…Теперь они кажутся чем-то даже приятным – по сравнению с тем, что мне… Мне предстоит… Ведь тогда и солнце светило, и море плескалось, и мужчины со мной заигрывали – стоило только матери на пять минут от меня отойти… Кстати, и не тошнило меня нисколько, хотя я уже тогда (как потом выяснилось) была беременна тобой… Но я об этом тогда даже и не подозревала… А главное: в то лето мне казалось, что вся моя жизнь – впереди. Да она, в сущности, и была впереди…
Мать снова села к столу – напротив Насти.
– Ладно, давай покончим наконец с этой историей… Про Эдика этого несчастного… – Ирина Егоровна внутренне собралась, голос ее окреп. – Этот подонок так и не ответил из своего Камышина ни на одну из моих телеграмм. Я уже была уверена: с ним что-то случилось… Стала рваться в Москву к первому сентября – мать меня не отпускала… Я не пошла ей наперекор. Осталась с нею на юге, в санатории… Но первого сентября позвонила одному парню, москвичу, который тоже был вместе с нами в стройотряде и у которого имелся дома телефон…
Ирина Егоровна вздохнула.
– Ну, позвонила и спросила его, словно между прочим: вернулся ли в Москву из своего Камышина Эдик. Тот парень прекрасно знал о наших с Эдиком отношениях, поэтому слегка удивился, когда я ему этот вопрос задала – что я через вторые руки об Эдике интересуюсь… Удивился – и говорит: «Да, с ним все в порядке, он вернулся, я его видел… Он в Москве, в общежитии…» Ну, раз так… Тогда я вызвала его, Эдика, на телефонный переговор…
Настя досадливо цокнула языком. Она сопереживала матери.
Ирина Егоровна развела руками.
– Я же не понимала тогда – никто меня не научил этому! – что для женщины главное достоинство: ждать. Ждать и терпеть… И по возможности не показывать вида и веселиться…
В этот момент Настя поняла, отчего мать никогда и ничего не рассказывала ей об отце: Ирине Егоровне – женщине амбициозной, чрезвычайно самолюбивой – было попросту стыдно вспоминать о той жалкой роли, когда она играла в том далеком романе.
– И он пришел? На переговоры? – нетерпеливо спросила Настя.
– Да, пришел, – кивнула Ирина Егоровна. – Я кричала что-то в трубку, и он кричал, были какие-то помехи на линии, вокруг моей кабинки собралась толпа… Словом, все было ужасно… Но главное, его тон был совсем иным, чем тогда, в стройотряде… Холодным таким, отстраненным, даже высокомерным… Совсем не так он говорил со мной летом, на берегу Енисея… Это я, несмотря на помехи и полторы тысячи километров расстояния, сумела заметить… «Ты мои телеграммы получил?» – спрашиваю. Да, говорит, получил. «А почему же не ответил?» А чего, говорит, писать, деньги зря тратить… «Как ты, что ты?» – кричу. А он только усмехается: да все нормально, мол, все у меня прекрасно. Приедешь, говорит, все обсудим… А что обсудим?… И – ни слова теплого! Ни словечка о любви!… Вышла я из автомата в растрепанных чувствах. Поплакала… Потом себя успокоила: да его холодность, наверное, объясняется тем, что неудобно ему кричать о своих чувствах. Он ведь тоже на «переговорке», в кабинке был, а там – вокруг народ… Наши же студенты… Я себя успокаивала: парни, они ведь такие – обычно застенчивые, не любят о своих чувствах на весь мир кричать… В общем… – продолжала она, – себя успокоила и стала дни считать – когда же я наконец в Москву поеду. С Эдиком со своим, – мать усмехнулась, – ненаглядным увижусь… Словом, произошла, как я потом только поняла, классическая история: она влюблена, а он – разлюбил… Точнее даже: и не любил, наверно, никогда… Как там этот подлец Онегин говорил: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей…»
– Легче, – машинально поправила Настя.
– Что? – высокомерно произнесла Ирина Егоровна.
– Пушкин писал: «Тем легче нравимся мы ей».
– Ах, да какая разница! – досадливо воскликнула мать.