| 69 | Гаврский порт
| 70, 71 | Церковь Сен-Жозеф. Архитекторы О. Пере, Р. Одижье. 1959
Совсем другие обстоятельства стоят за рассказом о Второй мировой Марка Блока. Знаменитый историк, один из создателей школы «Анналов», воевал с первых дней в Нормандии. Его военный дневник «Странная неудача» был напечатан уже после освобождения. Перед арестом Блок зарыл рукопись возле дома приятеля в какой-то нормандской деревушке. Его расстреляли вскоре после поимки. В дневнике Блок рассказывает, как сначала служил при штабе, и вся война состояла в том, что он и его сослуживцы развозили на велосипедах по окрестным городкам и деревням, где стояли части, пустяковые распоряжения командования. Вместо боевых действий армия погрязла в бумажных проволочках, потом была объявлена капитуляция, Париж был сдан. Как историк Блок отчетливо понимал причины фиаско и полагал, что необходимо начать борьбу. Он погиб на войне как один из деятелей Сопротивления, который в то же время был проницательным наблюдателем, во многом осознававшим происходящее глубже, чем иные политики и военачальники.
Судя по всему, эльзасские евреи – а Марк Блок, как Дрейфус и Арон, был эльзасским евреем – самые преданные патриоты Франции. Французские интеллектуалы чересчур ироничны или эгоистичны, чтобы отстаивать столь пафосные ценности. Тот же Флобер, например, призрак которого бродит по его родному Руану и долинам Нормандии, в разгар революции 1848 года отправился вместе с приятелем в путешествие на Восток. И пока в Европе полыхали пожары революции, он так увлекся экзотическими прелестями, что подцепил сифилис, от которого потом всю жизнь лечился. Зато уж душу Востока он с тех пор чувствовал не хуже, чем Жером, живописавший все радости турецких бань, путая Стамбул с Каиром, Босфор с Дарданеллами и дервишей с суфиями как истинный классик ориентализма. Флобера сложно упрекнуть в равнодушии к своим соотечественникам. Так, как он, лавочника, банковского клерка и рантье тогда мало кто понимал. И каким безнадежным и безысходным находил он их существование!
У Достоевского все эти потерянные, разочаровавшиеся во всем люди хоть молятся время от времени – кто от страха, кто от бессилия, кто на всякий пожарный. Нормандия-матушка без прикрас страшна, как медленный, бесконечный, северный кошмар.
Флобер кокетливо утверждал: «Мадам Бовари – это я». Сходства между писателем и его героиней давно найдены, некоторые уже опровергнуты, и дискуссия по этому поводу продолжается современными литературоведами. Флобер заигрывал со своим персонажем тогда, когда прототипы зачастую восставали против своих литературных двойников. Альфонсу Доде, например, пришлось переименовать Барбарена в Тартарена, так как в Провансе нашелся человек по фамилии Барбарен, который угрожал писателю судебным разбирательством за клевету. Эмиль Золя остроумно предлагал запатентовать на будущее список персонажей еще не написанных книг, чтобы огородить себя от читателей, которые всегда готовы предъявить претензии к тому, как неподобающе ведут себя литературные герои.
Чтобы не заканчивать разговор о Нормандии сюжетами о сутяжничестве и парадоксах мещанства, поговорим о народном искусстве. Ведь Нормандия – крестьянская земля, боготворимая Жаном Милле. Столь проникновенных и человечных портретов пахарей, молочниц, пастухов в мировом искусстве было создано мало. Милле рос в зажиточной крестьянской семье, все его герои – не модели, позировавшие в мастерской, но люди, которых он знал с детства. Его картины и рисунки рассказывают о нормандской деревне без прикрас и без салонной эффектности. Милле сохранил для нас эту жизнь, о которой многие его современники, покорявшие парижский бомонд, имели отдаленное представление. Недаром в его работы всю жизнь был влюблен Ван Гог.
У Милле есть эта гиперборейская меланхолия, известная всем, кто любит север и знает ему цену. Аки Каурисмяки пару лет назад снял трогательную историю о бедняках из рыбацких кварталов Гавра. Это редкий в последние годы фильм о маленьких людях. Каурисмяки всегда берет сюжет, в котором есть что-то от «Матери» Горького, что-то из «Ночей Кабирии» Феллини, что-то из Эжена Сю и немного Бастера Китона. Криминальный флер плюс душещипательность и ирония – на этом строятся его смешные, грустные и немногословные фильмы. Гавр у Каурисмяки, кажется, почти случайный город. С таким же успехом финских актеров можно перенести в Марсель, воспетый Марселем Паньолем. Ведь прежнего, довоенного Гавра – города рыбаков и моряков – больше нет, как нет и социальной драмы или трагикомедии двадцатых – тридцатых.
| 72 | Улица в городе Дьепп
Мир, придуманный Каурисмяки в Гавре, в действительности сохранился в Дьеппе, уцелевшем во Вторую мировую /ил. 72/. Здесь остались старые рыбацкие кварталы и портовые районы, к которым надо идти через разводные мосты. Здесь на брандмауэре дома местным кустарем нарисована счастливая рыбацкая семья /ил. 73/. Здесь котам всегда достается отменная рыба, они горды и пушисты, как и положено котам портового города.
| 73 | Фреска на стене дома в портовом квартале Дьеппа
| 74 | Пирс на набережной в Дьеппе
| 75 | Пирс на набережной в Дьеппе
В разгар сезона туристов тут не слишком много. Они предпочитают курортные места подальше от городской суеты. На мощном бетонном пирсе, крепко провонявшем мочой, удят рыбу еще не протрезвевшие со вчерашнего мужики /ил. 74, 75/. По пустому пляжу важно расхаживают чайки и бакланы. У рыбака вдруг клюет, он тянет спиннинг, но улов срывается с крючка еще под водой и уплывает, вильнув хвостом. Мужик застывает со спиннингом в руках и смотрит вдаль. В его отсутствующий взгляд проваливается серое море, хмурое небо и едва угадывающаяся в тумане линия горизонта.
Шантийи – Эрменонвиль
В галерее портретов местных иностранцев есть много разных человеческих типов: и те, кто так и не смог для себя решить, кто они больше – ирландцы, испанцы или французы; и те, кто осел в здешних краях по житейским и пожизненным обстоятельствам; и те, кто был слепо влюблен во все французское и к старости превратился в расплющенный круассан-озаманд или морщинистую головку камамбера; и те, кто стремился во что бы то ни стало быть больше французом, чем сами французы. А уж сколько тут отщепенцев всех мастей – и не перечесть! Со времен Сенанкура, воспевшего одинокого гения Обермана, который таился от бездушного света в лесах, полях и горах, таких героев во Франции было немало.
Первопроходцем потаенной жизни был, наверно, Руссо, хотя, как знать, может быть, у него был так ловко скрывшийся от всех и вся предтеча, что мы о нем ничего никогда не услышим. Руссо велик как мастер прогулок. В прогулке нет ничего лишнего: мы идем навстречу миру, свободные и открытые ко всему, и наши размышления не скованы правилами и ограничениями. Руссо нашел форму мысли и метафору человеческого опыта в естественности, с которой он сопоставлял воспоминания, фантазии, переживания, отрывочные наблюдения, неожиданные ассоциации и рассуждения. Без Руссо мы могли бы не досчитаться мечтательных и рассеянных ездоков на остров Любви /ил. 76/. Не будь Руссо – что бы сказали о трогательной истории про Поля и Виржини, сочиненной крепким хозяйственником в далекой колонии Бернарденом де Сен-Пьером? Не подвинулся ли рассудком, живя среди диких племен, этот менеджер высшего звена и поклонник «Новой Элоизы»? Сенанкуру тоже пришлось бы сочинять что-нибудь более жизнеутверждающее и социально позитивное, если бы тылы не прикрывал автор «Исповеди». И каково было бы Бодлеру, Верлену и Рембо объяснять возмущенной и достопочтенной публике, к чему все эти блуждания по Парижу и бельгийским городишкам?