— Белиберда! — говорит Сашка. — Тем более откуда сентябрь, если сейчас август?.. Или он прошлый год имел в виду? Было такое… Какая-то у автора замедленная реакция… Ну ладно! Дальше-то что?
— Дальше переверни листик. Молодец! Читай. Можешь вслух.
И Сашка читает. На обороте написано карандашом:
— На-а-армально… — реагирует Сашка.
— Так вот. Видишь дату? Тот самый день. Соображаешь? «К друзьям несвоевременный налет» — соображаешь? Карандашом — это Гатаев. А сами стихи — на машинке, но не гатаевской. Шрифт другой.
— У нас в цехе есть поэт. Серега. В стенгазету пишет. «Мы чиним насосы. В маслах, в купоросах. Такие вопросы. Решать нам непросто». И в газету тоже посылал. Ему обратно все время приходит. Но — «с уважением». Там так и написано всякий раз… И в каждом цехе — по стенгазетному поэту. Представляешь, сколько их по всему городу?!
— Представляю, — говорю я. И представляю. А сам себе думаю…
И опять мы с Ю. А. Дробышевым сидим у него в кабинете. И я ему явно мешаю, ему явно надо работать. И я понимаю, в общем-то, что у него номер горит. Все-таки «районка» пять раз в неделю выходит. А сотрудников в газете не так уж много. Впрочем, теперь еще меньше. Гатаев…
Поэтому Ю. А. Дробышев сначала выдерживает меня с часик перед кабинетом. Но нет худа без добра, и я листаю подшивку, ищу фельетоны Гатаева, нахожу их только через газетных полгода — где вместо «и. о.» стоит другая, незнакомая мне фамилия: редактора, ушедшего на пенсию. Читаю. Нравится…
Наконец Ю. А. Дробышев впускает меня. Сидим.
— А кто-нибудь знал о его больном сердце? — спрашиваю.
Ю. А. Дробышев оживает. Ему хочется помусолить эту тему. Снова суровый, удрученный мужчина отыскал жилетку. И он говорит, что никто и никогда, что у Лешки было больное самолюбие, что вот как раз редактора на пенсию провожали, что много съели-выпили, что духота… И Лешка там сломался. Только не там, а когда уже все разошлись, и они вдвоем до дому добирались. И Лешка зубы сцепил и повалился. Потом сам по стенке поднялся. Это когда друг Дробышев раскис и… заплакал. Потому что ни одного такси, и телефона рядом нет, и вообще на улице никого нет. И кому быть в два часа ночи? И вот Лешка сам поднялся по стенке. «Не пугай, — говорит, — сам себя!» Еще говорит: «Ну, перепил! Бывает со мной!» И они потихоньку добрели до его дома. Соседка не спала, вязала что-то на кухне. Лешка ее успокоил, называется! «Это, — говорит, — мы с проводов редактора! Вы же понимаете!..» А он и выпил-то всего две рюмки. Так вот…
Ю. А. Дробышев вздыхает, отгоняет воспоминания и облако дыма:
— Вы знаете, что журналист использует в фельетоне десятую часть собранного материала?
— А остальное?
— Хранится в папке до суда. До возможного суда. У Лешки как раз за три года до редакторских проводов суд был. Выиграл. Был такой «Терем-теремок» у него. Вот так-то… Вы давно у нас в городе?.. А, ну тогда не помните — до вас еще… Выиграть-то выиграл, но нервы… Вот и сломался… А «Будет музыка, будет вечная музыка» читали? А, вот сейчас, да?.. Это его последний опубликованный… Ну, вот. Лешку тогда избили. Он прямо к ним сунулся, к фарцовщикам. А они его избили. Утром приходит, говорит: «Это у меня лицо в клеточку — всю ночь на авоське спал…» А вы вот, милиция, кстати!.. А меры не принимаете! А хулиганья расплодилось!
Тут я разозлился. Потому что хорошо ему плакаться! И, как сам же Ю. А. Дробышев пишет, «многое еще предстоит сделать». Но, во-первых, меня тогда и в городе еще не было. А во-вторых, листал я сводки, знакомился, в бумагах копался — ни от какого Гатаева заявления в райотдел не поступало. А фарцовщики — народ тертый. Им реклама ни к чему. Это не алкаши на лужайке. Дела свои они делают тихо, даже если бьют. И еще! У Гатаева — больное самолюбие. У Дробышева — тоже. Правда, своеобразное какое-то, самобичующее. А я что?!
— А мы вот, милиция, кстати, — говорю, — хотели бы выяснить, не знаком ли вам автор этих стихов.
— Знаком, — говорит Ю. А. Дробышев. — Это наш пиит. Ну, Бурилов Дима. Помните, я рассказывал? Конечно! Это его «Эрика». Видите — «д» западает. На ней еще только Селихов печатает, но он, слава богу, стихов не пишет. Зато какие у него экономические обзоры! И ведь фактура — цифры одни! А он так умеет читателя затянуть, заинтриговать! Вы читали?..
Я читал. На самом деле умеет. «Осень. Унылая пора, очей очарованье… Поэту вольно было совмещать два взаимоисключающих понятия. Но цифры однозначны, они не допускают двоякого толкования. Проанализируем, попробуем определить, что же получается на пороге осени у работников комбината. Унылая пора? Или очей очарованье?..» Да, умеет Селихов. Но раз уж он в материале поэта упоминает, то и сам, может быть, грешен? И стишки про снег в сентябре — его?
— Да что я, в конце концов! Своих сотрудников не знаю?! — это Ю. А. Дробышев поглаживает себя, пусть неосознанно, по своему своеобразному самолюбию. Все-таки на данном этапе он — и. о. редактора. И пусть этап этот продолжается пока недолго, но все же… Чувствует он себя неплохо. А чтобы и впредь так же себя чувствовать, рубрику «Фельетон» пока из газеты исключил — как подшивка показала. А с Гатаевым, наверно, дружески беседовал не раз, объяснял специфику момента, увещевал не торопиться, семь раз проверить… Дружески так… Все же как-никак семь лет за одной партой и так далее… Ну что же! Спокойно жить не запретишь. И либо мне кажется, либо я догадываюсь, почему Ю. А. Дробышев столь охотно пускается в воспоминания. «Поезд ушел», Гатаев со своими делами принципа уже не будоражит. Никаких хлопот… Впрочем, это снова мои домыслы. Это не факт, как говорит Куртов, который намылил бы мне шею за «мешанину»…
А Бурилов показался очень забавным. Все разошлись, а он за своей «Эрикой» стучит. Стихи? Точно!.. Ему очень хотелось выглядеть респектабельно. И, как всегда в таких случаях, получалось наоборот. Пиджак и цветастая рубашка велики — шея торчит из ворота чайной ложкой в стакане. («Лирика!» — суровый Куртов!) Зато это были настоящие блайзер и батник. Манжеты батника прятались в рукавах блайзера, но поминутно вытягивались владельцем наружу (не пропадать же таким запонкам!). На подбородке росла колючая проволока, грозящая перерасти в жидкую бородку. А волосы старательно зачесаны с затылка на лоб, «Внутренний заем» — так это называется. Лысеет уже поэт Бурилов. Тяжек путь творческой личности. Где-то мне попадалось: «Поэт не должен быть ни толстым и ни лысым. Красавцем должен быть! И в этом главный смысл!»
Я кладу перед красавцем листик и спрашиваю, не он ли это потерял. Он говорит:
— Опять тепло подземных… Ага! Мои! — И вопрошает взглядом.
— Есть что-то общее с Рождественским, — говорю я, нагло льстя.
— Это что! — воссиял Бурилов. — Это еще не доведено до кондиции! Вот «Волосы» — на самом деле. Читали? — Он вытягивает из стола стопку вырезок и тщательно-небрежно пододвигает «Волосы».
Дальше я уже не читаю. Потому что раньше читал. Еще не в вырезках, а в литературной странице «районки» две недели назад. Откуда и вырезано. Только фамилия не Бурилов, а Крепкий. Ну, конечно! Псевдоним. То-то я Бурилова на страницах газеты не помню…
Но я все равно глазею в эти строчки, чтобы дать пииту время сообразить. И боковым зрением вижу, что он глазеет на листик, который я ему принес. И он сглатывает, а я отрываюсь наконец от «Волос». И Бурилов-Крепкий понимает, что с раздачей автографов надо будет подождать. И спрашивает: