На берегу бухты ярко горел костер назло дождю и ветру, который, казалось, сначала тщетно старался уничтожить его, а потом раздувал пламя.
«Может быть, он все-таки спасется, — подумал Форстер, — только бы вошел в бухту… Еще пространство длиной в два каната, и он минует мыс».
Корабль показывался на мгновение всякий раз, когда расщепленная молния падала с неба, раскаты грома оглушали, сотрясали воздух.
По мере того, как судно шло вперед, оно в то же время боком приближалось к утесу. Форстер не дышал от тревоги, потому что последняя вспышка молнии показала ему, что еще две секунды — и судьба корабля решится.
Буря усилилась, и Форстеру пришлось держаться за траву изо всех сил и уже не стоять на коленях, а лечь ничком на мокрую землю. Но он все-таки подполз так близко к краю утеса, что, несмотря на лежачее положение мог видеть и море, и корабль. Новая молния. Ее было достаточно.
— Господи, помилуй их души! — крикнул Форстер и прижался лицом к земле, точно желая скрыть от себя жестокую картину.
Он увидел судно на волнах прибоя, но всего в нескольких ярдах от первых, внешних скал; корабль кренился; его передний парус и грот были сорваны с мачт. Напрасно звучали крики о помощи, воплей отчаяния никто не слышал, никто не пытался спастись, и яростная стихия с воем и ревом поглотила свои жертвы.
Точно удовлетворенная уничтожением, буря начала мало-помалу ослабевать, и Форстер, пользуясь минутой затишья, медленно спустился на отмель. Там он застал Робертсона, который продолжал подкладывать хворост в костер.
— Не тратьте больше топлива, мой милый, все кончено; бывшие на палубе судна теперь уже перешли в вечность, — печально произнес Форстер.
— Он утонул, сэр?
— Да, на первой гряде; теперь некому увидеть нашего маяка.
— Да будет Господня воля, — сказал рыбак. — А все-таки я не потушу костра, потому что, если кто-нибудь чудом попал в нашу тихую бухту, он может спастись.
И рыбак подкинул в костер еще несколько связок хвороста, потом принес из своего дома для Форстера красный шерстяной колпак вместо его погибшей шляпы и вместе с ним сел подле костра, чтобы согреться и обсушить насквозь промокшее платье.
Робертсон еще раз подбавил топлива в костер; его яркое пламя отразилось в воде залива; вдруг Форстер увидел что-то плывшее к берегу. Он указал на это рыбаку; они вместе подошли к самой воде и с глубоким вниманием стали ждать приближения неизвестной вещи.
— Это, кажется, не человек, сэр, — помолчав, заметил Робертсон.
— Я не могу понять, — ответил Форстер, — но мне вроде кажется, что это животное… и, конечно, живое.
Минуты через две вопрос выяснился: они увидели большую собаку, которая несла во рту что-то белое и плыла туда, где они стояли. Робертсон и Форстер стали подзывать бедное животное, чтобы ободрить его, потому что собака, по-видимому, очень устала и двигалась медленно. Но все же они с удовольствием видели, что пес миновал линию прибоя, который даже в эту минуту был не силен в бухте; вот бедное животное вышло на землю, вода так и лила с мохнатого тела собаки; она еле держалась на ногах, но все же не выпускала изо рта своей ноши и, наконец, положив ее к ногам Форстера, стала отряхиваться. Эдуард поднял предмет заботливости животного: это было тело грудного ребенка, очевидно, нескольких месяцев от роду.
— Бедненький! — печально вскрикнул Форстер.
— Это мертвое дитя, сэр, — сказал Робертсон.
— К сожалению, кажется, да, — ответил Форстер, — но, вероятно, ребенок умер недавно; собака, очевидно, держала его над водой, пока не попала в волны прибоя. Кто знает, может быть, дитя только без чувств, и нам удастся его оживить.
— Если его что-нибудь способно оживить, то, конечно, тепло женской груди, к которой он еще недавно прижимался. Джейн возьмет ребенка к себе в постель и уложит со своими малютками.
Рыбак вошел в дом; Джейн раздела ребенка с нежностью, которую внушало ей материнское чувство, и взяла его к себе. Через четверть часа, к восторгу Форстера, Робертсон вышел из коттеджа и крикнул, что дитя пошевелилось, заплакало, что появилась надежда на его выздоровление.
— Джейн говорит, сэр, что это прелестная девочка и что, если малютка останется жива, она будет кормить ее, как кормит нашего Томми.
Форстер пробыл близ бухты еще около получаса и узнал, что девочка стала сосать грудь, а потом заснула. Радуясь, что ему удалось помочь спасти маленькое создание, Эдуард крикнул собаку, бесстрастно лежавшую подле костра, и пошел было домой, но собака подбежала к дверям коттеджа, в который на ее глазах унесли ребенка, и было невозможно отозвать ее от этого порога.
Форстер вызвал к себе Робертсона, дал ему еще кое-какие наставления и вернулся домой, где ему пришлось долго стучать в дверь, прежде чем его экономка проснулась. Проснувшись же, старуха еще долго бранила его за то, что он заставил ее так долго ждать.
Глава II
Форстер скоро заснул крепким сном; он видел дикие, спутанные сны, но я редко беспокою людей рассказами о сновидениях, ведь они — ничто.
Однако нам нужно немного вернуться назад и бросить взгляд на предыдущую историю Эдуарда. Мы можем это сделать теперь без перерыва, потому что те действующие лица, с которыми мы познакомили читателя, спят.
Отец Эдуарда Форстера был священником и хотя мог насчитать около двадцати-тридцати двоюродных, троюродных и прочих братьев с громкими титулами, совершал богослужение в епархии, расположенной недалеко, от той части страны, в которой теперь жил Эдуард. Он принадлежал к числу пчел церкви, собирающих мед, в то время как ее трутни поедают запасы.
Этот труженик каждое воскресенье читал проповеди и служил в трех различных местах и целый год крестил, венчал и хоронил всех жителей в области, занимающей несколько тысяч квадратных акров, за очень жалкое жалование. Получив место, он в скором времени женился на девушке, которая принесла ему в приданое красоту и скромность и подарила несколько детей. Но тот, кто дает, тот и отнимает; изо всех детей этой четы только трое дожили до взрослых лет. Джон (его обыкновенно звали Джок) был старшим. Его отправили в Лондон, и там он изучал юридические науки и жил у одного родственника, который взял на себя заботы о нем. У Джока не было способностей; он учился прилежно, запоминал прочитанное, но читал не быстро; впрочем, если он не умел быстро усваивать знания, то вознаграждал это настойчивостью и прилежанием; наконец, только благодаря своим усилиям, Джок достиг хорошего положения в своей профессии. С детства разлученный с семьей, он никогда не мог вернуться домой. Он слыхал о рождении различных братьев и сестер; слыхал, что они умирали; узнал, наконец, и о смерти родителей; и только это последнее сообщение взволновало и огорчило его; он любил отца и мать и все ждал, что придет время, когда его средства позволят ему облегчить их жизнь. Но все это давно прошло. Теперь он, пятидесятилетний холостяк, бородатый, некрасивый, был неприветлив и неласков. Он жил запершись в своих комнатах, весь ушел в сухую технику своей профессии и делил нравственный мир на две части: честную и бесчестную, законную и противозаконную. Все остальные чувства и привязанности, если они еще и жили в нем, он похоронил где-то в глубине души, и они никогда не появлялись наружу. В то время, о котором идет речь, он продолжал свою трудную, но прибыльную карьеру, работал, как лошадь, вертящая мельничный жернов, и накоплял богатство, впрочем, делая это не из скупости, а вследствие старинной привычки.
Эдуард Форстер не встречал его около двадцати лет; в последний раз он виделся с ним, когда, выйдя в отставку, проезжал через Лондон. Благодаря отсутствию переписки (у них не было ничего общего), Джок не знал, кто из его братьев жив.
Вторым уцелевшим сыном был Никлас. Преподобный мистер Форстер, знавший, что он оставит детям в наследство только доброе имя, старался подметить в каждом из них проблески таланта, ведущего к богатству и славе. И вот, когда Никлас еще носил платье девочки, он стал выказывать большое пристрастие к зажигательному стеклу и этим причинял много бед. Он обжег нос собаке, спавшей подле двери. На платье матери виднелись следы его таланта в виде маленьких круглых дырочек, которые значительно увеличивались после каждой стирки. И зажигательное стекло определило судьбу мальчика: его поместили учеником к мастеру, изготовлявшему оптические и математические приборы, мечтая, что из этого положения он поднимется на самые высшие ступени профессии; но вследствие тех или других причин, по недостатку ли таланта или честолюбия, Никлас не смог добраться до верхней ступени этой лестницы и теперь держал лавку в приморском портовом городке Овертоне. Там он чинил испорченные инструменты: сегодня часы, завтра компас; но его главное занятие заключалось в телескопах, а потому большая вывеска с надписью «Никлас Форстер, оптик» висела над окном маленькой лавочки, и через ее стекла можно было видеть оптика за его занятиями. Это был странный человек; в его мозгу существовала какая-то бороздка, которая не позволяла ему мыслить последовательно и ясно. Он мог жить недурно, потому что у него не было соперника в маленьком городе, и его считали способным человеком. Никлас, единственный из трех братьев, попробовал надеть на себя брачные узы, но об этом мы скажем только, что у оптика был единственный сын и что он женился, отыскав, по собственному выражению, особу, которая совпадала с нужным ему фокусом.