— Однако, — заметил Гастон, — вначале ты сказал, что боишься, как бы конклав не продлился целый год.

Эрнан хмуро усмехнулся:

— Ты же знаешь, что по натуре своей я пессимист и привык предполагать самое худшее.

— И кто же тогда станет папой? Кто старейшина среди епископов-некардиналов?

Эрнан вновь усмехнулся, теперь уже хитровато:

— Монсеньор Франциско де ла Пенья.

— Епископ Памплонский?!

— Он самый. И это еще не все. Я забыл упомянуть одну немаловажную деталь. Если через три месяца после начала конклава, то есть аккурат к Рождеству, кардиналы не изберут нового папу, Франциско де ла Пенья станет блюстителем Святого Престола — опять же, согласно уставу Григория Великого. Подобный прецедент уже был, в начале прошлого века, и тогда кардиналы после пяти с половиной месяцев бесплодных дискуссий избрали папой тогдашнего местоблюстителя, епископа Равеннского, который стал Иоанном XXII. Так что у монсеньора Франциско неплохие шансы.

— Вот обрадуется Маргарита! Она просто обожает своего епископа.

— Между прочим, — заметил Эрнан. — Кардиналы-приверженцы воссоединения церквей не имеют ничего против кандидатуры монсеньора Франциско, а девять из них уже сейчас готовы отдать за него голоса. Он всецело поддерживает идею Объединительного Собора и, кроме того, он яростный противник иезуитов.

— Да-а, уж он-то задаст им перцу. Как пить дать отлучит от церкви.

— Но только тогда, когда станет папой. Функции местоблюстителя очень ограничены. Собственно говоря, эта должность была введена Григорием Великим лишь для того, чтобы при любых обстоятельствах католический мир не оставался надолго без своего верховного пастыря.

— Но хоть указ о лишении Фернандо де Уэльвы права на престол местоблюститель сможет утвердить и одобрить от имени церкви?

— Полагаю, что да. Ведь это будет чисто символический акт. Но боюсь… Я снова боюсь, черт возьми! Я боюсь, что к Рождеству Фернандо может стать королем.

— Несмотря на все меры предосторожности, которые принимает дон Альфонсо? Неужели и ты считаешь Инморте всемогущим колдуном?

— Ну, нет, он далеко не всемогущ и вряд ли наделен какими-то сверхъестественными способностями. Однако он могуществен, очень могуществен, и сила его не только в легионах вооруженных до зубов и хорошо обученных воинов, не только в грозных боевых кораблях под черно-красными знаменами, не только в трех областях ордена Сердца Иисусова, но также и в фанатизме его приверженцев. Думаешь, в его распоряжении мало фанатиков, готовых пойти за него в огонь и в воду? Или засунуть голову в петлю — что ближе к теме нашего разговора. Фанатизм, это чертовски опасная штука, Гастон. Я знавал много всяких фанатиков — и христиан, и мусульман, — и, поверь мне, они ничем друг от друга не отличаются. Фанатики-христиане ничуть не лучше своих неверных собратьев, а в некоторых отношениях даже хуже, ибо у мусульман фанатизм — вполне нормальное состояние. Какой-нибудь полоумный доминиканский монах способен по наущению Инморте во время крестного хода вонзить в грудь кастильского короля кинжал, а затем взойти на эшафот с гордо поднятой головой, до последнего момента пребывая в полной уверенности, что совершил богоугодное, чуть ли не святое деяние.

— И что же ты собираешься предпринять? — спросил д’Альбре. — Ведь наверняка у тебя есть что-то на уме.

— Да, есть, — кивнул Эрнан. — Я намерен заставить дона Альфонсо казнить своего брата.

— Но как?

— Я спровоцирую Фернандо на публичное признание в своих грехах. Это признание услышат гвардейцы, а через неделю об этом будет знать вся Кастилия. У королевского дворца станут собираться толпы простонародья, требующие смертной казни для графа де Уэльвы, да и мелкопоместные дворяне и Генеральные Кортесы затянут ту же песенку — ведь и те, и другие недолюбливают Фернандо. Так что волей-неволей королю придется уступить. Vox populi, vox Dei, как говорят римляне. Глас народа — глас Божий.

— А как ты его спровоцируешь? Фернандо вправду глупец, но я все же не думаю, что он настолько глуп, чтобы самому себе подписывать смертный приговор.

— Вот именно, — сказал Шатофьер. — Смертный приговор… — И он вкратце изложил суть своего замысла.

Выслушав его, Гастон вздохнул и покачал головой:

— Ты неисправим, дружище! Филипп совершенно прав, утверждая, что ты жутко охоч до драматических эффектов. Это, безусловно, в твоем репертуаре.

— Тебе что, не нравится?

— Нет, что ты! Очень даже нравится. Это будет воистину сногсшибательное зрелище, и я поехал бы с тобой только ради того, чтобы не пропустить такое представление, не говоря уж о том… — Тут он осекся и покраснел. — Впрочем, ладно. Но в одном я больше, чем уверен: сеньору дону Фернандо твоя затея не придется по нутру.

— Это уже его личное горе. — Эрнан поднялся с кресла, потянулся и смачно зевнул. — Значит так. Мы тронемся в путь очень рано, этак в четвертом часу утра, чтобы к вечеру наверняка попасть в Калагорру. В Кастель-Бланко мы долго не задержимся — я уже послал туда Жакомо с письменным распоряжением для лейтенанта де Сальседо немедленно готовиться к отъезду. Так что и ты, дружище, не мешкай с приготовлениями и пораньше ложись спать, иначе завтра будешь дрыхнуть всю дорогу. — Он опять зевнул и щелкнул зубами. — Ну, а я пошел забирать из-под ареста Монтини.

— Кстати, — сказал Гастон. — Зачем ты берешь с собой этого сумасброда?

— Из чистейшего милосердия, — ответил Шатофьер. — От греха и Филиппа подальше. Знаешь, я ведь не только закоренелый пессимист, но еще и крайне сентиментальный человек. В отличие от тебя, циника.

Глава LX

Новый милок Маргариты

Гастон не ошибался, говоря Симону, что Филипп вскоре уведет Бланку в спальню. Не ошибся он также и в том, что Маргарита не удержится от искушения, в отместку Тибальду, завлечь Симона к себе в постель. К тому времени, когда Филипп и Бланка, «отпраздновав» радостную весть, уже оделись и прихорошились, собираясь идти к Маргарите, чтобы, как обычно, провести в ее обществе весь вечер, сама наваррская принцесса еще не покидала своей спальни и не отпускала от себя Симона. Впрочем, надо сказать, что и Симон не имел особого желания вставать с постели, и хотя он был сыт любовными утехами по горло, ему было невыразимо приятно вот так просто лежать, прижав к себе Маргариту, и время от времени целовать ее сладкие губы.

В постели Маргарита оказалась совсем не такой, какой она была на людях, вне спальни. Одним из ее бесспорных достоинств как любовницы было то, что, скинув с себя одежду, она переставала быть принцессой и отдавалась мужчинам просто как женщина, как равная им, ибо прекрасно понимала, что там, где начинается неравенство, кончается любовь. Даже такой любви, к которой она привыкла, скорее не любви, а мимолетному увлечению длинною в несколько ночей, — даже этому чувству малейшее проявление спеси и высокомерия способно нанести сокрушительный удар.

Разомлевшему и одуревшему от только что испытанного наслаждения Симону с трудом верилось, что эта милая и нежная женщина, которую он держит в своих объятиях, и та надменная гордячка, принцесса Наваррская, которую он знал раньше, — один и тот же человек. Не склонный к глубокому анализу, не привыкший смотреть в самую суть вещей и явлений, Симон по простоте своей душевной пришел к выводу, более близкому к истине, чем все мудреные умозаключения прочих мужчин, бывших свидетелями этой удивительной метаморфозы. По его мнению, та властная, высокомерная и своенравная Маргарита была лишь маской, притворной личиной, за которой скрывалась чувствительная и ранимая душа.

Симон взял руку Маргариты и поцеловал каждый ее пальчик. Не раскрывая глаз, она мечтательно улыбнулась, перевернулась на бок и положила свою белокурую голову ему на грудь.

— Ты такой милый, такой ласковый, такой хороший… — в истоме прошептала она.

Симон тяжело вздохнул.

— Амелина думает иначе, — невольно вырвалось у него.

— Она предпочитает Филиппа, — скорее констатировала, чем спросила, Маргарита.