— Нет, тогда лучше не в спальню, а в оранжерею. Я сказала, что стихи будут спрятаны там.

— Хорошо.

И вот я уже стояла под кроной ценной ало-пупырчатой пальмы в оранжерее. Сквозь стеклянную крышу светила бледная луна. Я осмотрелась. Ночное зрение у меня было так себе, но мы с Оливией бывали в оранжерее весьма часто, так что заблудиться я не могла.

В одном из углов оранжереи стоял стол, на котором садовник хранил горшочки для рассады, секаторы, клубки ниток для подвязывания плетей, опрыскиватели от вредителей и уже облезшие садовые фигуры, которые ему жалко было выкинуть. Под столом выстроился целый ряд леек — разных размеров и видов. Я выбрала среднюю, внимательно убедилась в том, что в ней нет воды или какой-нибудь разведенной в воде особо полезной для цветов грязи, свернула бумаги трубочкой и, прошептав краткую молитву Святой Мензурке, сунула стихи в металлическое нутро лейки. Хотела уж было поставить ее на место, но вспомнила про белый бант. Вот растяпа!

Банта у меня, конечно, не было, но я оторвала приличный кусок белых кружев от одной из своих нижних юбок и завязала пышный бант на ручке лейки. Вот теперь все готово! И я не я буду, если у брата Юлиуса не вытянется его постная мордочка, едва он прочтет сии великолепные вирши!

В спальню идти смысла не было, я немного подремала на подвесной скамейке в оранжерее, но едва небо из чернильного стало светло-серым, а потом бледно-розовым, я поспешила в покои герцогини Оливии.

Естественно, она не спала. Полностью одетая, она сидела в своем калечном кресле и испепеляла взглядом все, что попадется. Фигурально выражаясь. Как только я очутилась в поле ее зрения, она хищно зарычала:

— Где ты была, мерзкая даженезнаюкакоеподобратьпрозвище!

— Спокойно, — сказала я. — Я исполняла свой долг.

— Ы-р-р! Какой еще долг?!

— Ты и дальше будешь рычать или позволишь мне открыть тебе страшную тайну?

— Ы-р-р? Очень страшную?

— Страшнее не бывает.

Памятуя про следящих и подслушивающих жучков-паучков, я встала рядом с креслом герцогини и под предлогом примерки воротничка кратко изложила ей события, что произошли в чулане.

— Обалдеть, — прошептала герцогиня, добрея на глазах. — В смысле, говорю, вот этот ВОРОТНИЧОК ОБАЛДЕННО СМОТРИТСЯ! Его и надену! Дай костыли, пошли в оранжерею!

— Не рано ли?!

— Самое то. По дороге забежишь на кухню, скажешь, чтобы уже подавали туда завтрак на четыре персоны. Да, и пусть прислуживает Фигаро. И садовник не лезет со своими секаторами!

Когда Оливия окрылена идеей, то она… окрылена. Тут приходится даже чуток ее притормаживать, особенно на поворотах, чтобы она не ускакала в светлое будущее без костылей.

На кухне прислуга еще, позевывая, пила свой утренний чай, как заявилась я и от имени герцогини Монтессори повелела накрывать завтрак в оранжерее — для герцога, его дочери, ее компаньонки и смиренного брата Юлиуса.

— Будет сделано, — сказала старшая кухарка. — А вы не знаете, сегодня Его Высокоблагочестие будет проповедовать с крыши?

— Не знаю, а что такое?

— Обещали ураганный ветер… Мы беспокоимся о здоровье Его Высокоблагочестия…

— И на крыше уже холодно. Яйца там не тухнут…

— Я все выясню, — успокоила я народ. — Вы, главное, с завтраком не подкачайте.

Слуги не подкачали. Когда мы с Оливией вошли в оранжерею, там уже стоял стол, накрытый парадной скатертью с монограммами и сервированный лучшим серебром. Возле стола стоял Фигаро.

— Доброе утро, герцогиня, — склонился он. — Доброе утро, госпожа Веронезе.

— Приветствуем тебя, Фигаро, и просим прощения за столь ранний завтрак.

— Не стоит. Его светлость не изволил ложиться всю ночь. Поэтому, полагаю, ранний завтрак ему будет даже полезен. Он сейчас придет.

— А брат Юлиус?

— Насколько мне известно, его уже разбудили. И он на пути в оранжерею.

Мы сели за стол, пряча в глазах жгучее нетерпение. Оливия уже глянула на драгоценную лейку, глянула на меня, немного погримасничала, изображая скуку и равнодушие, но тут, к нашему счастью, появился герцог Альбино. Да, на его лице отражались следы бессонной ночи, но вел он себя как обычно — холодно, сдержанно и подтянуто.

Я будто ненароком сделала из белой салфетки бантик и помахала им в сторону садового столика. Герцог уловил мой маневр и слегка побледнел. Хлопнула дверь оранжереи — то явил себя миру смиреннейший брат Юлиус.

— А вы уже все в сборе, — улыбнулся он, глядя на нашу компанию. — Какое чудное единение!

— Да, только вас и ждали, чтобы его нарушить, — ответствовал герцог.

— Так что же, — продолжал улыбаться брат Юлиус, — вы покажете мне стихи?

— Стихи подождут, — герцог улыбнулся не менее зловеще. — Я что-то ужасно проголодался, а сегодня на завтрак отличные профитроли с копченым угрем. Приятного аппетита!

В глазах смиренного брата промелькнуло нечто вроде коровьего бешенства, но он унял себя и принялся за профитроли, оладьи с маслом, паштет из цыплят, маринованную спаржу и белужью икру. Мы с Оливией вели себя, как лучшие выпускницы пансиона Святого Сердца — то есть щебетали о высоких материях и заумных вещах типа взаимосвязи бытия и сознания. Герцог поглядывал на нас и, похоже, раскусил наши актерские маневры, но, не будучи одарен талантом светского проедания ушей, помалкивал и запивал профитроли полусухим вином.

Но вот роковой завтрак окончен. Слуги убрали со стола, оставив только кувшин с теплым напитком из сахара, корицы и апельсинового сока — в оранжерее было прохладно, чай, не лето…

— Итак, — хлопнул ладонями по столу брат Юлиан. — Герцог Монтессори, что вы можете мне показать? Я имею в виду поэзию. Вашу.

— Фигаро, — бесстрастно молвил его светлость, — ступайте к садовому столику. Там есть лейка, повязанная белым бантом… Принесите то, что в ней находится.

— Да, ваша светлость.

В этот момент герцог посмотрел на меня взглядом, который мне не забыть до самого смертного часа.

Через полминуты Фигаро вернулся и протянул герцогу Альбино чуть запылившиеся бумаги.

— Подайте бумаги брату Юлиусу, — приказал великий поэт современности.

Тот схватил их, развернул, принялся просматривать, как скряга просматривает дебет и кредит своего банковского счета…

— Не может быть, — прошептал он. — Это невероятно! Но как?!

Герцог снова смотрел на меня и снова — взглядом, который не забудешь, даже если совсем без мозгов останешься.

— Почерк ваш, герцог, это, безусловно, ваш стиль, ваш характер, все… ваше.

— А чего вы ждали, брат Юлиус? — спросил герцог очень мягко.

Тот вчитывался в стихи:

— То есть вы заявляете, что лично написали стихи о моркови и редьке, о луке, картошке и персиках?

— А вы хотите это опровергнуть? — в голосе герцога послышалась грусть. — Но отчего, мой бывший ученик?

— Я знаю вас! — завопил брат Юлиус, со злобой отшвыривая рукописи. — Вы надменный, гордый, хладнокровный мерзавец, считающий весь мир недостойным даже вашего пуканья! И вдруг вы соглашаетесь писать по заказу?! Про овощи?!

— Я изменился, — просто сказал герцог. — Людям свойственно меняться. Вы ведь тоже изменились, брат Юлиус.

— Ха-ха! — рекомый брат стукнул кулаком по столу. — Я выведу вас на чистую воду! Ну-ка, ну-ка… Кто-то сочинил их за вас, вы только переписали…

— Вы же знаете, что это не укрылось бы от… жучков-паучков, — молвил герцог. — Раз уж даже компаньонка моей дочери узнала, где я прячу эти рукописи.

— А почему вы их прятали?!

— Боялся, что на меня найдет искушение уничтожить их…

— Вот как?!

— Да что вы привязались к его светлости?! — заорала на брата Юлиуса я. — Он в вечном творческом поиске, вам этого не понять! А тут еще жучки! Паучки! Священные гвардейцы жужжат целыми днями — разве это назовешь спокойной обстановкой для полноценного творчества, а?! Вы бы уж оповестили о том Его Высокоблагочестие! Может, ему стоит почитать проповеди в каких-нибудь других вотчинах, а то все у нас да у нас? Мы уже такими благочестивыми стали, что ужас просто!