Я знала, что Ральфу нужен адвокат, и также знала, что лондонские адвокаты стоят кучу денег. Все свое детство я провела в бедности, я носила тесные башмаки, я сама латала свои платья, у меня не было перчаток. Я была хорошо знакома с бедностью, но только теперь я страдала от нее, глядя в окно на мои деревья, растущие на моей земле, и понимая, что у меня нет денег, чтобы помочь Ральфу.
Я могла бы попросить Ричарда, но я знала, что он спросит, зачем мне такая сумма, и к тому же непременно откажет. И я пошла к бабушке.
— Две сотни фунтов! — повторила она в изумлении. — Джулия, ради всего святого, зачем тебе столько денег?
Я начала что-то мямлить в ответ, но, как только бабушка поняла, что это какие-то мужские дела, она нахмурилась.
— Но ты больше не управляешь Вайдекром, и дела твоего бывшего управляющего не должны касаться тебя. Ты спросила Ричарда, есть ли у него деньги на защиту вашего человека?
— Нет, — тихо ответила я.
— И правильно сделала, осмелюсь думать, — в ее голосе было целое море сочувствия. — Но если ты не можешь обратиться к своему мужу по такому поводу, не думаю, что ты в состоянии будешь отдать долг. Если бы у меня были такие деньги, я бы тебе дала их, но мое состояние принадлежит мужу, а он не выдает мне подобных сумм на расходы.
Она помолчала, и я поняла, как нелегко ей было решиться на такую откровенность.
— Я получаю на булавки только двадцать пять фунтов в квартал, — очень тихо добавила бабушка. — И у меня нет никаких сбережений.
Я кивнула, почти ничего не видя от слез.
— А как может достать деньги замужняя женщина, если ее муж отказывает ей? — спросила я. В голове моей бродили обрывки разговоров о займах, о сданных в заклад драгоценностях и тому подобном.
Бабушка взглянула на меня так, будто бы я все еще была маленьким ребенком и она учила меня обращаться с ножом для рыбы.
— Если ее муж отказывает ей, то она просто не имеет денег, — коротко ответила она. — Разумеется, жена полностью зависит от доброй воли своего мужа.
Я смотрела на бабушку, все еще не понимая. Мне было всего лишь семнадцать лет, и я еще не представляла, что не имею никаких прав в мире. У меня нет ничего — ни собственных денег, ни земли. Все вокруг меня: вода, которую я пью, земля, по которой хожу, пища, которую ем, — принадлежит Ричарду. И нуждаюсь ли я в трех полупенсовиках или же в двухстах фунтах, я равным образом должна обратиться к нему. И он может отказать мне.
И он действительно отказал.
Я спрятала гордость в карман и сказала Ричарду, что считаю: Ральф Мэгсон несправедливо обвинен в опасных преступлениях и ему необходим адвокат. Ричард весело глянул на меня, будто я сказала что-то в высшей степени забавное.
— О нет, Джулия, — его голос был совершенно бархатным. — Ни в коем случае.
Дни стали холоднее, и, когда я просыпалась, было еще почти темно, и рано темнело вечером. Я ничего не могла сделать, чтобы вызволить Ральфа Мэгсона из тюрьмы в далеком Лондоне. Дженни Ходжет рассказала мне, что они сложили все свои сбережения и попросили доктора Пирса послать деньги в Лондон. Доктор Пирс, разрываясь между ужасом перед опасным бунтовщиком и состраданием к разрушению Экра, добавил несколько фунтов от себя и переслал деньги своему брату в Лондон, прося его навестить Ральфа в тюрьме и передать их ему.
Я знала, что пришло то время, которое я предвидела, — время, когда я не смогу помочь Ральфу и он не сможет помочь мне.
Я была одинока.
Осень — прекрасное время года в деревне. В Вайдекре же она была прекрасна вдвойне, и казалось невозможным поверить, что такие изумительные по цвету листья скоро опадут. Все изгороди были усеяны ягодами: ярко-алыми ягодками шиповника и круглыми плотными плодами черной смородины. Кусты боярышника были до самой земли покрыты темно-красными сердечками ягод и белыми, словно восковыми, соцветиями.
С каштанов начали опадать листья, медленно, большими веерами кружась в воздухе, когда я гуляла по лесу напротив Дауэр-Хауса. Они мягко ложились на землю и вызывали у меня ощущение комфорта и уюта, которого я не испытывала, гуляя по общинной земле.
Иногда во время моих прогулок я прислонялась к дереву и смотрела вверх, на небо, сквозь медные и желтые листья. Я пригоршнями кидала в рот ягоды смородины или, расколов, ела орехи. Я закладывала руки за спину и, касаясь жесткой коры, пыталась услышать сердце Вайдекра. Но я совсем ничего не слышала.
Я старалась подсчитать хорошие стороны в моей жизни, но, видно, что-то случилось с моей арифметикой, потому что ничего не подсчитывалось. Я знала, что я любила Ричарда, и эта любовь уходила корнями в мое самое раннее детство, а теперь расцвела пышным цветком у меня в животе, но я не ощущала радости при мысли, что мы стали тем, чем так долго хотели быть: супружеской парой в Вайдекре.
Наверное, это случилось потому, что Вайдекр больше не был прежним. Экр уже изменился и изменится еще больше, когда Ричард возьмет в свои руки все. Я буду сидеть дома с маленьким ребенком, и больше никто не скажет мне: «Доброго урожая!»
Но я знала, что и для Ричарда не найдется улыбок. То особое настроение в Вайдекре, когда хозяин и работник могли работать вместе, ушло безвозвратно. Никогда больше бригада самых лучших жнецов не отметит свой триумф в таверне у Буша. На следующий год они будут наемными рабочими. Никогда больше они не будут, стоя по колено в спелой пшенице, смеяться от радости при виде этого богатства.
Экр стал другим. И я тоже.
Я все еще носила траур по маме. Даже сейчас прошло только два месяца после ее смерти. Я видела ее в снах, которые делали меня счастливой, пока я спала, но заставляли горько рыдать при пробуждении. Однажды мне приснилось, что я сижу перед зеркалом, надевая шляпу, а она входит в комнату из сада, в котором рвала цветы. «О, мама! — сказала я ей во сне. — А я думала, что ты умерла». И она легко рассмеялась: «О нет, моя дорогая! Я не доставлю тебе такой неприятности!» И я проснулась после этого сна такой радостной и счастливой, что долго не могла поверить, что это всего лишь сон.
В другой раз мне приснилось, что мама входит в гостиную и спрашивает, куда подевалась ее одежда. Я, заикаясь, ответила, что отдала платья, так как считала ее мертвой. И она опять рассмеялась легким счастливым смехом и, обернувшись к окну, позвала дядю Джона, чтобы он посмеялся вместе с ней. Я переводила взгляд с одного смеющегося лица на другое и верила, что произошла чудовищная ошибка и они оба живы.
Я не могла принять ее смерть. Бабушка просила меня поверить наконец в это несчастье и примириться с ним. Я улыбнулась и ничего не ответила.
Я не могла ни принять это, ни избежать горькой правды. Просто я не верила, что никогда не увижу маму опять. И хотя я рыдала по ней во время своих долгих прогулок и мне до боли не хватало прикосновения ее нежной руки к моему лбу, ее улыбки и любящего голоса, во мне одновременно жили две мысли: мысль о том, что я никогда ее больше не увижу, и неверие в то, что она оставила меня навсегда.
Я была очень одинока.
Мама была мне спутником и самым лучшим другом, и я прежде никогда не замечала, как подолгу держит нас взаперти осень. Когда окончательно похолодало и мои прогулки стали короче, оказалось, что я почти все время провожу в гостиной. Иногда я усаживалась подле камина и пыталась найти радость в том, что сижу в тепле, иногда, наоборот, я садилась у холодного окна и, прижимаясь к нему лбом, следила, как струятся по стеклу дождевые капли, и ждала сумерек, потом ждала ночи, чтобы пойти спать, а ночью ждала рассвета.
Я заметно отяжелела, все больше и больше уставала и злилась на свое неповоротливое тело, которое заставляло меня проводить долгие часы в одиночестве, пока Ричард то ездил в Экр, то отправлялся к холмам, то на общинную землю, а иногда заглядывал на огонек к знакомым арендаторам.
Среди наших зажиточных соседей он был довольно популярен. Бедняки были, конечно, заодно с Экром, они покупали у нас пшеницу, корма, сено, и им был нужен щедрый сосед. Но те, кто был побогаче, сами стремились устанавливать высокие цены и вести хозяйство жесткой рукой.